Имя твое - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Э-э, Дмитрий, эту самую… не городи, — довольно дружелюбно хлопнул его по колену Захар. — Вокруг своей совести ты на привязи кружишь, никак не порвешь… придет срок, перетрется, само лопнет… А ко мне ты так… от своей же болезни и привязываешься… Не гожусь я в лекари, Дмитрий, башкой не вышел…
— Не прибедняйся, Захар Тарасыч, — тряхнул Митька выгоревшим густым чубом и теперь уже откровенно зло усмехнулся.
— Ты, я вижу, мужик затейливый, — резко сказал Захар, поднимаясь с бревна и в то же время с какой-то почти неприятной верностью понимая Митьку; в самом ведь деле, он не хотел и в душе противился намерению Митьки бросить колхоз и уехать вообще из Густищ, противился неизвестно ради чего; ведь, чуть обвыкнувшись и оглядевшись после своего возвращения, он уже отлично знал, что ни Митька, ни сам он и никто третий здесь не помогут, что…
Они стояли друг против друга, злые, напряженные, и было в их лицах что-то родственное, до того одинаковое, что Фома Куделин, озадачившись, даже приоткрыл рот; ни один из них не хотел уступить, и только под конец Захар, больше подчиняясь не той шальной силе, что так не к месту поперла из него, а неожиданному, сдержанному чувству какой-то общности и мужской солидарности с этим Митькой-партизаном за то, чего тот еще не прошел и не знал и что вынужден будет пройти и узнать, хочет он этого или нет, как-то смягчился, потеплел.
— Затейливый, затейливый, — повторил он. — Ты и о других-то знаешь даже то, чего они ни сном, ни духом не ведают. Слушай, а может, надо проще, а?
Митька косо и тяжело повел плечом, точно что душило его, повернулся и молча пошел, и Захар дня три после этого не видел его, хотя не однажды принимался думать именно о нем, и как-то во время ужина завел об этом разговор с Ефросиньей; не умея хитрить и не находя для этого никакой причины, та подтвердила, что Митьку из-за его прямого и непокладистого характера, слышно, дожирает начальство и в председателях ему мало осталось ходить.
— Он меня еще в правленцы хотел выдвинуть, да я отказалась. Давай, Васек, молочка добавлю, — сказала она по привычке видеть все, что делается за столом, и тут же долила из кувшина парного, только что процеженного молока в глиняную кружку Васе, заметно за последнее время посвежевшему, и придвинула к нему еще один ломоть хлеба. — Поешь — и в постель, ночи теперь коротенькие, не успеешь задремать, открывать глаза надо.
Огромная выкатывалась из-за слепненских лесов луна, и росная тяжесть начинала окутывать землю. После тяжелого дня (на новом коровнике ставили в этот день стропила, решетили их) Захару тоже хотелось побыстрее прилечь, но едва он добрался до дивана в горнице, его подхватил бешеный стук в дверь, а затем и в окно.
— Открой, открой! Тетка Ефросинья, открой, ради бога! — слышался чей-то прерывающийся, молящий голос; натянув сапоги, Захар выскочил на крыльцо, где уже была Ефросинья, и увидел жену Митьки-партизана Анюту, всю растрепанную, босую, в наспех надернутой юбке. — Захар Тарасыч! Захар Тарасыч! Сбесился! Совсем чуть не зарубил! — бросилась она к Захару, едва тот показался в дверях, — Все, кричит, подряд порушу, следа тут от себя не оставлю! Помоги! Сад рубит! Ухватилась было за топор, едва отскочить успела, чуть башку напрочь не снес! Под вечер налогу на сад подкинули на восемьсот рублей, было на тысячу, да еще на восемьсот, вот он и взвился! Захар Тарасыч, посадят же! Помоги, тебя он послушается… он же не в себе, подступиться страшно!
— А ну, тихо, тихо, — приказал Захар, и в наступившей тишине сразу стали слышны гулкие, равномерные удары топора…
— Захар Тарасыч! — вне себя опять вскрикнула Анюта, — Посадят, черта, за свое же добро!
— Пошли, пошли, — сказал Захар и скоро уже широко шагал по улице; за ним с трудом поспевали Анюта с Ефросиньей.
Луна стояла почти над самым селом, полная, как чаша, и даже какая-то бесстыдная в своей полноте и обнаженности; короткая косая тень стремительно двигалась вслед за Захаром. Он два или три раза заметил, что кто-то вышел от изб на залитую луной середину улицы, но ему было не до этого, хотя он и сам не знал, почему вдруг поддался какому-то слепому порыву и бросился среди ночи по первому бабьему крику на выручку. Черт бы их всех взял подряд, не дают хоть бы немного передохнуть, отлежаться, почувствовать себя человеком, ругался он на ходу, что ему какой-то Митька Волков, сад его, дело его — пусть себе рубит.
Но в то же время в Захаре жило и ощущение какой-то вины перед тем же Митькой Волковым, хотя он знал, что сам лично ни перед ним, ни перед кем другим не виноват. Митька-то был полностью прав, когда вроде бы с усмешкой над собой говорил, что он, Захар Дерюгин, не хочет его отпустить и не отпускает; среди залитых неистовым, почти звенящим лунным серебром Густищ Захар понял, что это он, может быть, больше всех остальных действительно не хотел, чтобы Митька-партизан бросил Густищи и подался куда глаза глядят, и что по какой-то особой причине было у него, у Захара Дерюгина, такое право, и все об этом знали, кроме него, и Митька знал, и подчинялся, неволя себя, этому праву…
— Захар Тарасыч, — раздался рядом с ним стонущий голос Анюты, и Захар, что-то пробормотав в ответ, пошел быстрее и скоро, оттолкнув кого-то из успевших набежать любопытствующих и перепрыгнув через изгородь, ужо был в Митькином саду.
У сарая, прижавшись к бабке Илюте, тоненько, не переставая, плакала Митькина дочка — Настенька, за румяные, толстые щеки получившая прозвище Помидор; время от времени она зажимала рот ладошкой, и от этого ее плач становился еще жалобнее. В дальнем углу сада Митька трудился над коренастой грушей; Захар наметанным глазом тотчас определил, что два или три старых дерева уже были свалены, припали к земле бесформенными грудами.
— А-ах! а-ах! — надсадно и яростно вырывалось у Митьки при каждом ударе топора, и Захар, осторожно обойдя перепуганных до крайности бабку Илюту с девчушкой, не спеша направился к Митьке, и едва сделал два или три первых шага, как по ту сторону изгороди затихли и насторожились и даже плач девочки прекратился. Захар не таился, и Митька сразу заметил его, но рубить не перестал, лишь зашел с другой стороны дерева, чтобы ни на секунду не упускать Захара из виду; от каждого удара топора вершина дерева крупно и быстро вздрагивала. — А-ах! а-ах! — надрывался Митька, но стоило Захару еще чуть приблизиться, он выпрямился и бешено шагнул навстречу, вскинул топор; в свете луны синевато-льдисто сверкнуло.
— Не подходи, Захар Тарасыч, зарублю, — послышался напряженный, ненавидящий Митькин голос; в то же время и сзади кто-то пронзительно высоким голосом закричал, чтобы Захар поостерегся, но Захару теперь было уже все равно, и только мелькнула горячая, сумасшедшая мысль, что, верно, такой конец и будет как раз то, что надо, одно мгновение — все погаснет. Что Митька был не в себе, он уже понял, едва услышал его эти надсадные, рвущиеся изнутри «а-ах! а-ах!», это же подтверждал теперь и какой-то лишенный малейшей человеческой теплоты и выразительности Митькин голос, и Захар знал только одно: нужно как-то остановить вконец потерявшего контроль над собой человека. — Не подходи! — еще раз крикнул Митька с еще большим ожесточением и в какой-то белой ярости перехватил топорище ловчее, удобнее для удара; хотя это движение было почти неуловимо, Захар заметил.
— Перестань дурить, Дмитрий, — выдохнул он, не останавливаясь и в то же время окончательно теперь понимая, что Митька обязательно ударит, не сдержится, и какой-то особой памятью отмечая про себя, что он был в партизанах и глаз у него наметанный, не промахнется.
— Не свое рубишь, не сажал, не растил, — неожиданно ясно сказал Захар. — Нет у тебя права чужой труд под топор!
— А это мое! — Митька неожиданно прянул в сторону, слегка пригнул молоденькую, года в три-четыре, яблоньку, в один раз хряпнул ее под самый корешок и тут же ринулся к другой. — И это мое, сам сажал!
Опять мгновенный взмах, и опять молоденькое деревце податливо рухнуло. Людей вокруг становилось все больше, они уже проникли за изгородь, и больше всех, как обычно, было ребятишек и старух; молчаливо и отрешенно, как изваяния, смотрели со всех сторон, как Митька, мечась от одной яблоньки к другой, одним взмахом перерубал их у самой земли и бросался дальше, нелепый, жуткий в своей слепой ярости, и Захару показалось, что это он не безмолвные деревья рубит, а…
— Стой! — рванулся он к нему. — Стой, сволочь! Но смей! Тебе не нужно — другим останется!
— Не подходи! — почти взвыл Митька и бросился ему навстречу, и тут Захар, подчиняясь какой-то одной своей правде, покачнулся, замедлил шаг, затем, опустив руки и бледно улыбнувшись, спокойно шагнул к Митьке; кто-то приглушенно ахнул, кто-то пронзительно закричал.
— Руби, — сказал Захар. — Руби, сволочь, раз для тебя я во всем самый главный виноватый. Руби, сволочь, лучше уж одного меня, чем вот так все под корень… Ну?!