Расставание с мифами. Разговоры со знаменитыми современниками - Алексей Самойлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом Антокольский спросил всех на выбор: «Кому прочитать в третий раз?» И вдруг почти все сказали: «Вот этому солдатику».
Антокольский неожиданно подарил мне свою книгу и надписал: «Победителю песен застольных от его победителей школьных». Маленькая синяя книжка, смешная. Но я был ошеломлен.
В этот краткий отпуск я успел зайти к богатому дяде: «Можно я вам подарю, чтобы она стояла на полке, среди других книг, чтобы не пропала?» «Ну, пожалуйста, пожалуйста».
Прошло какое-то время, более того, война прошла, я – снова после госпиталя. Прихожу к своему богатому родственнику и прошу: «Дайте мне ту маленькую книжечку, помните?» Он отвечает: «А я ее подарил». Я: «Как же, ведь там была надпись!» Он: «Я вырезал ее и выбросил».
До сих пор не могу забыть этого еще одного унижения.
Потом это стихотворение я опубликовал в книге. Его часто просят прочитать. Оно о смерти моего друга.
Аккуратно, перед наступленьеммы по кружкам разливаем водку.Порошенный снегом суп глотаем,хлеб дожевывая на ходу.
Мы с Суродиным сидим в сторонке.Может быть, последний ломоть хлеба,может быть, последний раз из флягиводку разливаем пополам.
Выпили. Чтоб тот, кто уцелеет,помнил этот день оглохший, белыйи домой вернулся и за другадве хороших жизни пережил!
У него в спине была воронка.Мелкая воронка, но насквозь.
«Триумф» в Большом театре
По поводу историй… Все какие-то нелепости вспоминаются. Когда объявили, что мне вручают премию «Триумф», одна женщина (прекрасная актриса, впрочем) встала и сказала: «Как я рада, что эта премия будет вручена Володину. У него денег мало».
А на самом вручении премии в Большом театре – тоже казус. Нас выводят на сцену, вся сцена алая, я не замечаю ступеньку, спотыкаюсь и падаю на глазах у всего высшего литературного и прочего собрания. Обо мне говорит Битов, очень хорошо говорит, что-то вроде того, что «Окуджава и Володин хотели поджечь улицу».
Мне надо произносить ответное слово. Я знаю, что должен сказать: что это не моя заслуга, что это заслуга людей, которые меня сделали, что… и так далее и так далее. А я вместо этого обнимаю Битова и говорю: «Какой ты умный». Потом поворачиваюсь к залу, грожу пальцем и кричу: «Он очень умный!» И еще кричу в зал, не переставая грозить пальцем, о какой-то его детской книжке, написанной сорок лет назад: «Это вот надо было читать!»
Мы пошли обратно. Я немного расстроенный, что говорил не то, и, помня о первой ступеньке, двигаю по воздуху ногой направо, налево – мне начинает казаться, что ступеньки со всех сторон. Потом знаменитый клоун Полунин сказал мне: «Ну, Александр Моисеевич, если бы я такое устроил, то мне после этого незачем было бы на сцену выходить. Я намеревался в концовке сделать какой-нибудь комедийный номер, но после вас это стало невозможно».
– А ведь и в Ваших пьесах нередко неловкость, нелепость ситуации что-то проявляют в человеке, он становится не только смешным, но и трогательным.
– Я никогда не делаю это специально. Но бывает, что-то происходит в человеке, и он действительно становится забавным. Я знаю, есть люди, которым близко то, что я пишу, но это не потому, что я пишу хорошо, а потому что я пишу про то, чем и они живут.
– И все-таки, получается, что когда человек в мундире или в пиджаке и при галстуке – он как бы неестественный человек, а когда человек спотыкается о ступеньку, он становится сразу естественнее и ближе нам.
– Дело не в этом…Иду по Литейному, навстречу мне – высокий, красивый человек. И вдруг он становится передо мной на колени, поднимает руки и кричит: «Я тоже алкоголик!» Это он прочитал мою книгу «Записки нетрезвого человека»…
Подходит на улице старушка и говорит: «Это Вы? Возьмите, пожалуйста, пять рублей». Говорю: «Спасибо, мне не нужны деньги». Она кладет мне в ладонь пять рублей, зажимает бумажку в кулаке: «Это от меня».
Так живем.
Я не знал, как пишутся пьесы
– И вот война закончилась, и началась, собственно, Ваша жизнь в театре и в литературе.
– Тогда, когда меня везли в медсанбат после ржевского ранения (дышать трудно, просто невозможно), я подумал: если бы мне дали прожить один год, я бы знал, что значит минута жизни. Что бы я сделал? Я бы написал «Войну и мир», я не знаю, что бы еще сделал! У меня про это есть в «Пяти вечерах».
И потом, много лет спустя, когда ко мне пришел мой приятель по войне, мы с ним выпили сильно, я, посмеявшись, ему рассказываю о тех своих мыслях. И вот, мол, многие годы уже прошли, а ничего путного не сделано. Посмеялись. Потом он меня отпаивал арбузом.
А наутро я подумал: что же я ничего не делаю, надо что-то делать. А что я могу – ну, писать.
Через некоторое время у меня вышла первая книжка рассказов, которой я теперь стыжусь. Потом Шнейдерман, который работал завлитом в Пушкинском театре, пригласил меня ходить в театр. Я ходил бесплатно, хотя театр мне не нравился. Война убила театр, такое у меня было ощущение. Театр стал заискивать, стал стараться: «А это вам угодно?» Я ходил в мертвый театр, не в тот, который я любил в юности.
Но, оказывается, Шнейдерман меня неспроста позвал. Он хотел, чтобы я написал пьесу. А я не знаю, как пишутся пьесы. Но я так долго ходил в театр бесплатно.
Читал я «Фабричную девчонку» в присутствии главного режиссера – Вивьена. Когда закончил, он встал, подошел к окну, потянулся и сказал: «Ах, погодка хорошая!»
…Вы удивляетесь, как из составляющих всего этого – сначала утопического, потом казарменного – появились пьесы. По-моему, то, что мы любим в детстве и ранней юности, потом как-то сказывается. Так моя полудетская, полуюношеская любовь к театру сказалась. И второе – старший двоюродный брат. Он был высокий, красивый, и за это его взяли в студию Дикого, и он давал мне склеенные такие констрамарки, чтобы я ходил в театр. Маленькая комнатка его, где во всю стену углем была нарисована картина художника этого театра – первобытная жизнь: первобытные деревья, первобытные женщины и так далее. В этой же маленькой комнатке собирались студийцы – богемная такая компания. Там все самое-самое было. И я стоял под дверью и слушал их.
Брат стал невзначай бросать такие реплики: «Пастернака читал?» – «Нет». – «Почитай». Я читал, ничего еще не понимая. Но кто мне это сказал – Шура, мой старший брат. Ницше я у него впервые увидел, Пруста… Оттуда пошла любовь ко всему этому.
Так и складывалась жизнь моей помятой душонки. Я был один в доме, один в деревне, один в армии, хотя там уже появились два-три друга. Но что-то было, что оставалось неприкосновенным, внутри.
Булат, Олег, Женя
…Все это не только мое, не только личное. Наверное, меня ошеломил так сразу Окуджава. Было какое-то совещание молодых поэтов, потом мы пошли в гостиницу «Октябрьская», выпили, и Булат спел несколько своих песен. Я буквально зарыдал. Конечно, и оттого, что выпил, но не только от этого. Было в них что-то словно бы не советское. А просто человеческое…
…Я стал оголтело общаться со всеми, любить всех, ходить во все компании. Это не сразу получилось, но в конце концов былая закомплексованность сменилась потребностью дружить.
С Олегом Ефремовым, который говорил: «Если меня посадят – ты мне будешь носить передачи, если тебя посадят – я буду носить». С Женей Евстигнеевым, который был очень компанейским человеком. Я помню один Новый год, когда я бежал из одной компании в другую, из другой – в третью. Это счастье преодоления неуверенности в себе было, как долгий взрыв. Сейчас это прошло.
…После «Назначения» театры перестали ставить мои пьесы. И «Мать Иисуса», и «Две стрелы» – все, где была какая-то аллегория, воспринималось как враждебное. Олег понес в управление культуры пьесу про маленькую страну, ему вернули со словами: «Вы нам этого не давали, мы этого не читали». Ведь ясно, что под маленькой страной имеется в виду большая страна. Это было еще благородно: значит, не донесут. По поводу пьесы «Две стрелы» меня вызывал какой-то замминистра: «Это – маоизм, это – неотроцкизм». До сих пор не знаю, что это такое.
Почувствовал, что заперт, ничего не осуществлялось, надо было как-то жить. Стал писать для кино. Тогда почти разом пошли «Звонят, откройте дверь!», «Похождения зубного врача», «Фокусник»…
…Раньше я знал, что живу какой-то другой жизнью, чем окружающие меня, поэтому надо писать о другом, о других. В пьесе «Назначение» появилось больше личного, хотя и с шуточкой. Понял, что можно писать и о себе, только не слишком серьезно. «Осенний марафон», полустихи, «Записки нетрезвого человека». Чем более от себя, тем вероятней другому покажется, что это и о нем.
– Мне кажется, почти во всем, что Вы написали, есть какая-то жалостливая нота. Откуда она возникла?