В русских и французских тюрьмах - Петр Кропоткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Камеры отапливаются из коридора при помощи больших печей и температура всегда бывает очень высокой, очевидно с целью предотвратить появление сырости на стенах. Для поддержание подобной температуры, печи закрываются преждевременно, когда угли еще не успевают хорошо прогореть и, благодаря этому, узники нередко страдают от сильных угаров. Как большинство россиен, я привык к довольно высокой комнатной температуре, но и я не мог примириться с такой жарой, а еще менее – с угаром и, лишь после долгой борьбы, я добился, чтобы мою печку закрывали позднее. Меня предупреждали, что в таком случае мои стены отсыреют, и, действительно, вскоре углы свода покрылись влагой, а обои на внешней стене отмокли, как будто их постоянно поливали водой. Но, так как мне приходилось выбирать между отсыревшими стенами и температурой бани, – я предпочел первое, хотя за это пришлось поплатиться легочной болезнью и ревматизмом. Позднее мне пришлось узнать, что некоторые из моих друзей, сидевших в том же бастионе, были твердо убеждены в том, что их камеры каким-то образом наполняли удушливыми ядовитыми газами. Этот слух пользовался широким распространением и даже дошел до сведение иностранцев, живших в Петербурге; слух этот тем более замечателен, что не было жалоб на попытки отравление каким-либо другим путем, напр., при помощи пищи. Мне кажется, что сказанное мною выше объясняет происхождение этого слуха: для того, чтобы держать печи накаленными в течение суток, их закрывали очень рано и узникам приходилось каждый день задыхаться от угара. Лишь этим я могу объяснить припадки удушья, от которых мне приходилось страдать почти каждый день, и за которыми обыкновенно следовало полное изнеможение и общая слабость. Я избавился от этих припадков, когда добился, чтобы у меня совсем не открывали душника.
Когда комендантом крепости был генерал Корсаков, пища, в общем, была хорошего качества; не отличаясь особенной питательностью, она была хорошо приготовлена; позднее она сильно ухудшилась. Никакой провизии извне не допускали, нельзя было приносить даже фруктов; исключение делалось только для колачей, которые подаются сострадательными купцами арестантам на Рождество и на Пасху, согласно старинному русскому обычаю, до сих пор еще сохранившемуся. Наши родные могли приносить нам только книги. Тем из заключенных, у которых не было родных, приходилось довольствоваться многократным перечитыванием однех и тех же книг из крепостной библиотеки, в которой находились разрозненные томы, оставленные нам в наследие несколькими поколениеми заключенных, начиная с 1826 года. Пользование свежим воздухом было доведено до возможного минимума. В течение первых шести месяцев моего заключение, я пользовался 30-40 минутной прогулкою каждый день; но позднее, когда число заключенных в нашем бастионе возрасло почти до 60 человек, в виду того, что для прогулок был отведен лишь один тюремный двор и сумерки зимой под 60° широты наступают уже в 4 часа вечера, нам давали лишь 20 минут на прогулку через день летом и дважды в неделю зимою. Нужно прибавить, что благодаря тяжелым аммиачным парам, выходившим из трубы монетного двора, возвышающейся над нашим двориком, и падавшим в него при восточном ветре, – воздух бывал иногда совершенно отравлен. Я не мог тогда переносить постоянного кашля солдат, которым целый день приходилось вдыхать этот ядовитый дым, и обыкновенно просил, чтобы меня увели обратно в мою камеру.
Но все эти неудобства были мелочными в наших глазах и никто из нас не придавал им особенного значение. Все мы прекрасно сознавали, что от тюрьмы нельзя ожидать многаго и что русское правительство никогда не проявляло нежности к тем, кто пытался свергнуть его железное иго. Больше того, мы знали что Трубецкой бастион это – дворец, да, дворец, по сравнению с теми тюрьмами, в которых ежегодно томятся сотни тысяч наших соотечественников, подвергаясь тем ужасам, о которых я писал выше.
Короче говоря, материальные условия заключение в Трубецком бастионе не были особенно плохи, хотя в общем, конечно, они были достаточны суровы. Не должно забывать, что, по меньшей мере, половина сидевших в крепости попали туда просто по доносу какого-нибудь шпиона, или за знакомство с революционерами; не должно забывать также и того обстоятельства, что значительная их часть, пробыв в заключении 2-3 года, не бывали даже предаваемы суду, а если и попадали под суд, то бывали оправдываемы (как, напр., в процессе 193-х) и вслед за тем высылались «административным порядком» в Сибирь или в какую-либо деревушку на берегах Ледовитого Океана. Следствие ведется втайне и никому не известно, сколько времени оно займет; не известно – какие законы будут применены: – общегражданские или законы военного времени, и что ожидает заключенного; его могут оправдать, но могут и повесить. Защитник не допускается во время следствия; запрещается даже разговор или переписка с родными об обстоятельствах, поведших к аресту. В течение всего безконечно длинного периода следствия узникам не дают никакой работы. Перо, чернила и карандаш строго воспрещены в стенах бастиона; для писанья дают только грифельную доску, – и когда совет Географического Общества хлопотал о разрешении мне окончить одну научную работу, его пришлось добывать у самого императора. Особенно тяжело отзывается эта, тянущаяся иногда годами, вынужденная бездеятельность на рабочих и крестьянах, которые не могут читать по целым дням: вследствие этой причины наблюдается большой процент психических заболеваний. В западно-европейских тюрьмах, двухлетнее-трехлетнее одиночное заключение считается серьезным испытанием, могущим повести к безумию. Но в Европе арестант занимается какой-либо ручной работой в своей камере; ему не только разрешается читать и писать, но ему дают все необходимые инструменты для выполнение какой-нибудь работы. Его жизнь не сводится исключительно к деятельности одного воображение; его тело, его мускулы также бывают заняты. И все же компетентные наблюдатели принуждены, путем горького опыта, убедиться в том, что двухлетний-трехлетний период одиночного заключение черезчур опасен. В Трубецком бастионе чтение было единственным разрешенным занятием; но даже чтение не дозволялось приговоренным к заключению в Алексеевском равелине.
Даже немногие «послабление», допущенные теперь во время свиданий с родными, были добыты тяжелой борьбой. Вначале свидание с родными рассматривалось не как право заключенного, а как милость со стороны начальства. Со мною случилось однажды, после ареста моего брата, что я не видел никого из моих родных в течение трех месяцев. Я знал, что мой брат, с которым меня связывали узы более чем братской любви, был арестован. Письмом в несколько строк меня извещали, что относительно всего, касающегося издание моей работы, я должен обращаться к другому лицу и я догадывался о причине, т. е. об аресте брата. Но в течение трех месяцев я не знал, за что его арестовали; не знал, в чем его обвиняют; не знал, какая судьба ждет его. И, конечно, я не пожелаю никому в мире провести три таких месяца, какие провел я, совершенно лишенный вестей о всем происходящем за стенами тюрьмы. Когда мне, наконец, разрешили свидание с моей сестрой, ей строго запретили говорить мне что-нибудь о брате, в противном случае ей угрожали не давать больше свиданий со мной. Что же касается до моих товарищей, то многие из них никого не видели за все 2-3 года заключение. У некоторых не было близких родных в Петербурге, а свидание с друзьями не разрешались; у других родные были, но такие, которые подозревались в знакомстве с социалистами и либералами, а потому считались недостойными такой «милости», как свидание с арестованным братом или сестрой. В 1879 и 1880 годах свидание с родными были разрешаемы каждые две недели. Но должно помнить, как было добыто это расширение прав. Оно было завоевано тяжелой борьбой, путем знаменитой голодной стачки, во время которой некоторые заключенные в Трубецком бастионе, в течение 5-6 дней, отказывались принимать какую бы то ни было пищу, отвечая физическим сопротивлением на все попытки искусственного кормление. Позднее, впрочем, это, с таким трудом завоеванное, право было опять отнято, число свиданий очень сильно сокращено и введена опять железная дисциплина.
Особенно возмутительны методы, употребляемые при ведении тайных дознаний: следователи пускаются на самые бесстыдные уловки, чтобы вырвать неосторожное признание у арестованного, в особенности, если он не вполне владеет своими нервами. Мой друг Степняк дал в своих работах несколько образчиков подобного обращение с арестованными; массу примеров можно также найти в различных нумерах «Народной Воли». Следователи не щадят даже святых материнских чувств. Если у арестованной рождается дитя, – крошечное создание, увидевшее свет в прочном каземате, – у матери отбирали ребенка и грозили не отдать его до тех пор, пока мать «не пожелает быть более искренней», т.е., другими словами, выдать своих товарищей. Ей приходится отказываться несколько дней от пищи или покушаться на самоубийство, чтобы ей отдали ребенка… Если допускаемы подобные возмутительные надругательства над лучшими человеческими чувствами, стоит ли говорить о различных мелких мучительствах того же рода? И все же, худшее выпадает, обыкновенно, не на долю заключенных, а тех, которые находятся за стенами тюрьмы, тех, вся вина которых – в горячей любви к их арестованным дочерям, братьям и сестрам! Самые возмутительные методы застращивание, – жестокие и вместе с тем утонченные, – практикуются наемниками самодержавия по отношению к родным арестованных, и я должен признать, что образованные прокуроры, состоящие на службе государственной полиции, бывают хуже малограмотных жандармских офицеров и чиновников III Отделение.