Эти двери не для всех - Павел Сутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тихо здоровался с одним, с другим… Мог дать попробовать свою доску с автографами Гаскона и Шастаньоля – они расписались несмываемым маркером в апреле девяносто шестого в Марибеле. У Худого было много досок, он в горы меньше трех не брал, и была особенная, любимая – "Оксиджен-Глоуб", на ней корифеи расписались, а Гаскон сказал: "У тебя, Вадя, с законами физики какие-то свои отношения". Правду сказал – то, что делал Худой, даже некой особой техникой нельзя было назвать. Он знал склон телом – от макушки до подошвы. Ему достаточно было видеть ближайшие десять метров горы, а уж как себя дальше повести – разбирался на месте. Он прыгал, кантовался, и еле уловимое касание точно сообщало ему, как поступить дальше. И еще он самым мистическим образом оказывался в горах. Он не раздумывал. Быстро оформлял отпуск за свой счет. Пока Тёма с Бергом считали да рядили – "…билет, апартаменты, ски-пасс… э-э, не, бля, дороговато, перебьемся Татрами…" – Вадя выныривал в Червинье со своими досками, зеленым брезентовым рюкзаком и полтинником за душой. Или – в Шамбери.
Он день катался, а вечером, похмыкивая, садился за преферанс с чехами, до утра, сердечно прощался и уходил с шестью сотнями. Потом… словом, было несколько вариантов "потом".
Покупал самый простой пансион, жил неделю, потом последовательно чинил гриль, газовую колонку, усовершенствовал теплоцентраль – его приглашали пожить и постоловаться еще неделю. С тем же полтинником возвращался в Москву, покупал в "дьюти-фри" "Баллантайнз" и "Бучананз", приезжал вечером к Бергу. А траву – траву он просто брал из воздуха. Везде. С Вадей всякий делился – от Петропавловска-Камчатского до Кировска, от Церматта до Аосты.
"Хиппи, – говорил Гаривас и разводил руками. – Хиппи поганое… И никаких вам явственных ориентиров. Улисс, блин, доской стукнутый и доской живущий…" И такое было. Скажем, в девяносто четвертом, в Червинье, Вадя тогда впервые приехал в Италию, у него горели глаза, он сходил с ума от счастья. Во вторник он простелил по стенке двести метров, юркнул в кулуар, попетлял, красуясь, и вблизи подъемника оторвал "корскрю". И уже когда с доской под мышкой скромно стоял в короткой очереди, к нему боязливо подошел восхищенный антиквар из Антверпена и попросил "класс". Вадя был смущен. Он прежде не думал, что доска может кормить.
Антиквара он после, через год, еще раз выкатывал в Валь-д'Изере, и у них даже нашелся общий знакомый – приятель Тёмы Белова Йозеф Кнехт, профессор славистики из Утрехта.
Возвращаясь в Москву, Вадя скучнел и шел на работу в НПО "Исток" во Фрязино.
Паял, лудил, в девяносто четвертом защитился. По субботам приезжал к Тёме, к Бергу, к Никону, немножко выпивал, в спорах о судьбах российской словесности не участвовал, помалкивал. (Никон говорил: "Злость копит, щас скажет".) Сидел на полу у стеллажа, ставил на место книги, которые брал в прошлую субботу, откладывал книги на следующую неделю. Изредка подходил к столу, выпивал рюмку "Дербента" или "Васпуракана", хорошо выдерживал паузу и говорил, как гвоздь вбивал: "Ерунда все это, Тёмка… Нет никакой такой ментальности Нового Света, и не надо ее приписывать ни Элиоту, ни Фросту. Они – над временем и над географией". – "Вундеркинд… – ворчал Гаривас, – интуитивное у него понимание, блин". А Гаривасу он мог сказать: "Тебя "Письмо к Горацию" только тем и привлекает… хоть ты ни черта в нем не понял… что это просто образец хорошего русского языка".
Правильно говорил. Тёма тогда еще был трепло, журналист, любитель от литературы.
А Гаривас наслаждался русским языком тех эссе, что Рыжий писал на английском.
Тёма же тогда угадывал и все не мог угадать отличие всей американской литературы от всей литературы европейской.
Гаривас – педант, потаенный эстет – сквернословил и бурчал: "Обормот…
Анашист… Закрой рот, бери гитару…" Вадя покладисто брал гитару, пел любимый в компании романс "Белой акации гроздья душистые".
Еще он пел:
Редеет круг друзей, но – позови,
Давай поговорим, как лицеисты, -
О Шиллере, о славе, о любви…
О женщинах – возвышенно и чисто*.
"Что у него в голове за салат? – продолжал бурчать Гаривас. – И Шиллер тебе, и лицеисты… Каэспэшные вирши – как коклюш, ими надо болеть в детстве…" И получал. "Был такой поэт – Пушкин, – вежливо отвечал Вадя, откладывая гитару, – написал в числе прочих стихотворение "19 октября"… Посвящено, по слухам, Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру… У Шпаликова, стало быть, оттуда цитатка…
"Приди, огнем волшебного рассказа Сердечные преданья оживи, Поговорим о бурных днях Кавказа, О Шиллере, о славе, о любви…" Ты бы книжку какую почитал, Вовка…" Все похихикивали, Гаривас говорил: "Смотрите-ка, досочник, а в галстуке".
И все были до крайности довольны. Выпивали коньяк помалу. Гена с Бравиком играли в нарды, Никон ароматно пыхал трубкой, Гаривас читал фрагменты из неопубликованного еще тогда "Путешествия в Крым", Вадя пел спиричуэлс, чудил…
Пили чай… Расходились за полночь, Вадю забирал к себе ночевать Берг… Так и жили.
В конце января Вадя отозвал Никоненко на кухню и сказал:
– Никон, что-то со мной не то.
– Я вижу, – ответил Никоненко.
Последние недели Вадя часто морщился, тер ладонью лоб и затылок, прилюдно пил баралгин.
– Ты расскажи, – встревоженно говорил Никон и усаживал Вадю на стул. – Ты почему раньше не говорил?
– Думал, как-нибудь рассосется… Но, ты знаешь, все хуже и хуже… Голова кружится… Болит всю дорогу… В глазах стало двоиться…
Никон видел, что Вадя напуган. Так напуган, как только пугаются боли и недомогания всегда очень здоровые люди. Напуган и растерян.
– Вадя, мы завтра во всем разберемся, – сказал Никон и приобнял Худого за плечи.
– Потерпи до завтра. Завтра ко мне приедешь. Знаешь, где Первая Градская? Я сейчас всем позвоню, завтра тебя обследуем. Полечим.
Никон любил Вадю. Он проводил его до метро, а сам вернулся и суетливо поговорил с Гариком Браверманом. Сам он заведовал урологией в Первой Градской, а Бравик был просто велик, все на свете знал. Сам Никон боялся лечить друзей. Пять лет тому назад умерла от лимфогранулематоза жена его младшего брата Ваньки, с тех пор Никон вздрагивал от малейшего насморка любого из своих.
– Ну… Не суетись, – отмахнулся Бравик. – Надо обследовать… Не суетись.
Может, он просто перекурил.
Назавтра Вадя к Никону не приехал – наверное, ему стало получше, он застеснялся, устыдился своих страхов и не поехал. Но через неделю его привез Берг. Накануне у Вади сильно разболелась голова, болела несколько часов подряд все сильнее и сильнее, а потом были судороги. Это случилось дома у Берга. Судороги Вадя не помнил, но напуган был сильнее прежнего.
Невропатолог сказал Никону:
– Очаговая симптоматика… Это может быть все, что угодно.
– Так, ты только время зря не теряй, – сухо сказал Никону Бравик. – Договорись с Новиковым и вези Вадю на Каширку.
Валера Новиков был гематологом. Собственно, онкологом. Он очень скоро все организовал. Вадя послушно ходил за ним с этажа на этаж. Ваде делали исследования, подрагивали стрелки приборов, помигивало, попискивало выползала бумажная лента. Вадю ставили перед экранами в затемненных комнатах, Ваде крепили к голове электроды, водили по животу датчиком, брали кровь.
В шесть часов вечера Валера позвал в свой кабинет Никона с Бравиком и сказал им, что у Вадика опухоль головного мозга. У Никона противно за-дрожали губы, а Бравик зло засопел.
Около восьми Вадя приехал в Крылатское. Свет на горе включили, Вадя увидел еще из машины, сам Берг, наверное, и включил. Вадя расплатился с таксистом, бережно вытащил с заднего сиденья доску и пошел к горе.
Саша Берг к тому времени два года работал тренером-разнорабочим-сторожем на замечательной горке слева от улицы Крылатские Холмы. Справа были эллинги, гребной канал и всем известные горки в Крылатском – "Крыло". А слева – не всем известные. Гора, где работал Саша Берг, была похожа на пианино – крутой короткий склон, затем короткий выкат, затем еще один крутой склон. Два подъемника – слева и справа. Хороший яркий желтый (теплый, а не синюшный) свет. Эту гору так и звали – "Пианино".
Берг сидел на стуле возле трансформаторной будки. Он курил и глядел на свои валенки. Саша Берг вообще был непрезентабелен. Что до инвентаря – это да. Сашин инвентарь в сборе стоил подороже иного автомобиля. А в быту – так, куртка "эскимос", грубой вязки свитер с терскольского базарчика возле Чегета, на горе – валенки.
– Привет, Сань. – Худой снял перчатку и пожал Бергу руку.
– Привет, пойдем на базу. Чаю выпьешь?
– Давай потом. Через часок. Сам-то не покатаешься?
Берг махнул рукой и сказал:
– Накатался по самые уши.
– Учишь детишек? – сурово спросил Худой. – Правильно учишь?
– Ой, правильно, – вздохнул Берг.
– Смотри… – Худой погрозил пальцем. Сашу Берга, доктора биологических наук, в компании звали "гуру" и "Макаренко-Сухомлинский".