Золотой характер - Виктор Ефимович Ардов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поехал! — иронизирует адвокат. — Загремел словесами… Да ведь это все равно, что утверждать, будто в организме человека есть места, недоступные ножу хирурга. А таких мест, насколько я знаю, нету, по крайней мере для современной медицины…
— Есть!
— Очевидно, по вашему сельскому масштабу. Но вообще-то…
— Вообще есть!
— Ну уж и не знаю! — не сдается адвокат. — В мозгу копаются, как ложкой в каше, в глаз проникают, сердце сшивают…
— Душа! — выпаливает доктор. — Душа, и нет туда ни вам, ни нам свободного хода… Поди-ка раскуси, что он, человек-то, в самом себе носит! Зная его жизнь, минута за минутой, зная устройство и функции каждой клетки, невозможно предугадать, что он сделает или скажет в следующую минуту… А у иного ближнего она, душа-то не то чтобы темный лес, а прямо чаща дремучая, совы в ней кричат и этакие, знаешь ли, болотца хлюпают…
— Не пугай средь бела дня! — смеется адвокат. — Не страшно… Я по своей работе всякого насмотрелся и наслушался. Прошлое иногда в людях работает, живого мертвый пытается хватать…
— А всего не постиг!
— Не знаю… Без примера спор этот пустой… Зачем сеять воду через сито? Вода все равно будет…
— Наймется и пример, — обещает доктор. — Вот повремени малость — и найдется…
Доктор направляется на обход больных, а Макаров — домой, полежать и подремать… Просыпается он оттого, что на крыльце разговаривают. Солнце уже сползло за вершины большого колхозного сада напротив, и на пыльной дороге лежит покрывало, сотканное из желтых и серых пятен; колышутся ветки, колышется, движется и покрывало на дороге. Шелестит листва в палисаднике, жужжат пчелы, и сквозь этот шелест и жужжание прорезаются два голоса: тихий, примиряющий — матери Макарова, и басовито окающий, возбужденный, как будто странно и давно знакомый. Макаров некоторое время вспоминает и наконец узнает голос Черноярова, их бывшего соседа, мрачноватого на вид мужика, который часто без толку кричал на своих чумазых и вечно оборванных ребятишек, кричал и любил их трогательной любовью.
Когда они стали учиться, он вечерами поочередно заставлял их вслух читать книжки и молча плакал, если в романах хороший человек бывал обижен плохим или терпел бедствие. Самое интересное из книг он потом пересказывал на завалинке мужикам, но уже так, словно сам был знаком и с Тарасом Бульбой и с Катюшей Масловой. «Заходим мы на усадьбу, — импровизировал он, — хотим сказать барину, что буря лес поваляла, так не продаст ли он нам дровец по дешевке, а он, Обломов-то, спит… Утром заходим — спит, днем заходим — спит опять же!»
Для того чтобы рассказы выглядели правдоподобно, приходилось Черноярову выдумывать небылицы о каких-то своих поездках на Украину, в ближние и дальние города и села. И — странное дело — мужики, с которыми он всю жизнь прожил бок о бок, не насмехались и не укоряли его за это буйство фантазии и охотно слушали его диковинные повествования. Из-за этой чувствительности и способности увлекаться всякими выдумками хозяин из Черноярова получился неважный: все что он ни затевал, — а чего он только не затевал! — шло, как говорится, наперекос и крест-накрест, ни одна затея до конца не доводилась. К тому же сама природа, казалось, находилась в состоянии постоянной вражды и войны с ним: молния поджигала его ригу, когда туда уже был свезен хлеб нового урожая, буря опрокидывала стога сена; в овраг, на краю которого он жил, весной обваливалась половина двора… Одним из самых первых вступил он в колхоз, и через неделю кулаки подожгли его хату — не потому, что он был самым активным, а потому, что хата стояла на отшибе, собак во дворе не было, и поджигать ее было всего удобнее и безопаснее…
— Спит, говоришь? — гудит на крыльце Чернояров.
— Спит… Сам посуди, отдохнуть человек приехал, в городе-то небось намаялся…
— Разбуди.
— Жалко, Афанасьевич… Будешь голову морочить своей заварухой!
— Буду, — не отрицает Чернояров. — Мне доктор объяснил, что Степан твой все законы насквозь знает… С тобой бы посоветовался, если б толк был, да что мы с тобой? О себе самих настоящего понятия не имеем, в пятьдесят лет расписываться учились… Разбуди, говорю!
Адвокат выходит сам. Чернояров сидит на лавке крыльца, поставив меж колен суковатую палку. Адвокат знает, что ему уже за семьдесят, и по возрасту его вполне можно назвать стариком, но это как-то не идет к нему: он высок и жилист, волосы его черны, и в черных же глубоко посаженных глазах поблескивают беспокойные огоньки. Усы и борода бриты, лицо слегка скуластое и темное, словно вырезанное из старой груши, одет в дешевый, но опрятный серый костюм, на ногах грубые рыжие башмаки на толстой подошве. Они велики и тяжелы, поблескивают медными крючками и зашнурованы не шнурками, а ремешками — башмаки на богатырскую ногу!
— Заматерел и ты, Петрович, — здороваясь, басит Чернояров. — Встретил бы где, под присягой не признал бы! А мои трое на войне остались: и Колька, и Серега, и Мишка…
«По крайней мере прямодушен: с жалобы начинает, — думает адвокат, вспоминая при этом, как однажды, давным-давно, отхлестал его Чернояров вожжами в малиннике. — Пенсию, наверное, бюрократы какие-нибудь зажимают, а в колхозе тоже работник не ахти. Заурядный случай волокиты и невнимания к человеку…» Он смотрит выжидательно на Черноярова, и тот, выдержав для приличия паузу, продолжает:
— Прошу извинить, что помешал отдохнуть… Однако же положение у меня такое, что погибаю и спасения ниоткуда нету.
— А правление колхоза что же? — спрашивает адвокат, уверенный, что сразу разгадал суть дела.
— Что правление? — недоумевает Чернояров.
— Ну, работу по силам дать, обеспечение, как по закону о престарелых