Городу и миру - Дора Штурман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Второе заметное расхождение между Сахаровым и мной: допустимость и реальность какого-нибудь иного пути развития нашей страны, кроме внезапного (и необъяснимо откуда) наступления полной демократии. Теоретические соображения об этом теперь можно найти в моей первой статье (дополнение 1973 года) сборника "Из-под глыб". Практическое обозрение истории и перспектив демократии в России требует отдельного рассмотрения на историческом материале. Как и во многих местах, мне фальшиво приписано вместо сомнений о внезапном введении демократии в сегодняшнем СССР - полное отвращение к демократии вообще. Я обратил бы внимание читателей снова на М.Агурского, кто в отзыве (Вестник РХД, № 112) на "Письмо вождям" ответственно пишет о величайшей опасности межнациональных войн, которые затопят кровью рождение у нас демократии, если оно произойдет в отсутствие сильной власти. Межнациональные противоречия в итоге советской системы десятикратно накаленнее, чем были в прежней России. Этому вопросу в нашем Сборнике посвящена одна из статей И. Шафаревича. А происхождение тоталитаризма отнюдь не из авторитарных систем, существовавших веками и никогда не дававших тоталитаризма, но - из кризиса демократии, из краха безрелигиозного гуманизма, прослежено еще в одной статье нашего Сборника" (I, стр. 196. Курсив Солженицына; выд. Д. Ш.).
Итак, "необъяснимо откуда" возьмется в современном СССР "полная (выд. Д. Ш.) демократия". А известно ли, откуда возьмется в том же СССР сильный, правовой, динамичный (в сторону постепенной либерализации), толерантный по отношению к обществу авторитарный режим, который, судя по конструктивной части "Письма вождям" (да и по эпитету, выделенному мною выше), есть не что иное, как неполная, становящаяся, потенциальная демократия? Непонятно было тогда, в 1974 году, - непонятным остается и по сей день (иные надеются, что в такой режим разовьется "феномен Горбачева". Поживем - увидим).
Заметим: Солженицын признает здесь за собой только "сомнение о внезапном введении демократии в сегодняшнем СССР", а отнюдь не "полное отвращение к демократии вообще", которое ему "фальшиво приписано". Сахаров по своему нравственному складу ничего никому не может приписать "фальшиво". Значит, так он понял, но понял неверно. Солженицын боится "величайшей опасности межнациональных войн (курсив Солженицына), которые затопят кровью рождение у нас демократии, если оно произойдет в отсутствие сильной власти" (выд. Д.Ш.). Значит, в присутствии сильной преобразующей власти постепенное рождение в СССР демократии желательно - другого вывода из этих слов сделать нельзя. Но и в том случае, когда предлагается переходить к демократии немедленно, и в полную меру (правда, у раннего Сахарова отнюдь не в экономике), и тогда, когда между тоталом и демократией предполагается период действия патриотической, продуктивно-реформаторской, стабильной и сильной власти, что было бы превосходно (Солженицын), - в обоих вариантах желательного будущего возникает некий разрыв, эллипсис в точке перехода от нынешнего положения к искомому: кто, как, по каким побуждениям, посредством какой технологической процедуры осуществит трансформацию? По крайней мере до сих пор (1987) речь шла и идет о верховных попытках оздоровить и укрепить систему, а не о ее принципиальном раскрепощении.
И, наконец, вопрос о происхождении тоталитаризма. Здесь очень коротко высказана важнейшая для Солженицына (она развернется в "узлах" "Красного колеса") мысль о том, что тоталитаризм рождается в хаосе запредельной свободы и неустойчивости, свойственном (или угрожающем) современным демократиям в их раскрепостительном апогее. Нет сомнения, что советский тоталитаризм возник непосредственно из неспособности Временного правительства овладеть политико-экономической и пропагандистской ситуацией и оптимально сочетать реформы с устойчивостью, стабильностью и дееспособностью своей власти. Но можно ли забывать о том, что российское государство и общество рухнули в этот хаос тогда, когда власть - со своей стороны, а общество - со своей лишили жизнеспособности предшествующую авторитарную, с борющимися между собой охранительными и либерально-реформаторскими тенденциями, систему? Власть излишне сдерживала реформаторские тенденции, совершала непопулярные (иногда самоубийственные) акции и в решающие минуты сдалась без боя. Общество в его весьма существенной части нетерпеливо форсировало свою радикалистскую тактику, расшатывало режим, но не сумело рухнувшую на его плечи власть перенять и стабилизировать. В тоталитарный тупик Россию загнали не только 8 месяцев беззащитной и беспомощной послефевральской демократии, но и все предшествующие заблуждения обеих сторон конфликта - власти и общества. Кроме того, в мире были и есть режимы, возникшие отнюдь не из демократий, в которых очень трудно провести грань между авторитарностью и тоталом. Это хотя бы режимы Дювалье, Иди Амина, Бокассы, Каддафи, Хомейни и др. Поэтому у меня нет уверенности, что схема: "авторитаризм - слабая запредельно свободная демократия - тотал" - универсальна в качестве единственного пути в тоталитарную безысходность. Но реален и такой путь, и Солженицын бесспорно прав, рассматривая безгранично свободную, а на деле хаотизированную, теряющую выживательную стабильность демократию как вероятную увертюру к тоталу. В хаосе обычно приходит к власти антидемократическая сила, лучше всех прочих сил организованная и ориентированная именно на захват власти, некий эмбрион тоталитарного государственного аппарата, всегда готовый развернуться в соответствующую структуру (так называемые партии нового типа).
Так же, как на конференции по сборнику "Из-под глыб", Солженицын много говорит здесь о неправильном восприятии читателями его позиции в национальном вопросе.
Читателей Солженицына, в том числе и Сахарова, задела и оскорбила его мысль о том, что русский и украинский народы пострадали от коммунизма больше других народов СССР. "Я рад был бы, - говорит Солженицын, - чтобы это выражение не имело оснований" (I, стр. 198). Но радоваться тут было бы нечему: от того, что в годы гражданской войны на 35% уменьшилось население Средней Азии (см. выше), жертвы, понесенные русскими и украинцами, не стали меньше. Солженицын горестно и убедительно говорит о страданиях русских и украинцев, считая, что они были первыми в череде угнетаемых и уничтожаемых коммунизмом народов, а к остальным угнетение пришло позднее. Все, что сказано им о страданиях русских и украинцев под игом большевизма, - правда. Упущено, однако, из виду, что и советизация (уже в самые ранние годы) окраин стоила последним немало крови и мук (Закавказью, Кавказу, Средней Азии). В 1940-е годы я встречала в лагерях армянских сепаратистов, находящихся в заключении с короткими перерывами или без таковых с 1920-х годов. Перечисляя террористические акции коммунистической власти по отношению к русским и украинцам (опять же - бесспорные), Солженицын пишет: "Это их (разрядка Солженицына) деревни более всего испытали разорение и террор от продотрядов (большей частью инородных по составу)" (I, стр. 198).
Слова в скобках не только не успокоили оппонентов Солженицына, но подлили масла в огонь. С этих пор ему стали приписывать мысль, что революцию сделали инородцы, чего он никогда и нигде не говорил. Но я не знаю, стоит ли за словами, помещенными в скобки (и сказанными поэтому мимоходом), столь характерное для Солженицына точное (документальное) знание предмета или это обобщение сделано, так сказать, на глазок. Инородцы, действительно, массово участвовали в гражданской войне на стороне большевиков (евреи, латыши, китайцы, венгры и др.), привлеченные космополитической программой и освободительной фразеологией коммунистов. И это естественно для интернационалистской революции в имперских границах, в которых на протяжении столетий национальные отношения были достаточно сложными. Но возьмите сочинения Ленина 1918-1921 (до марта) годов (лучше всего издание III, где в примечаниях и комментариях имеется множество исторических документов) и вы увидите: продотряды и особенно их руководство энергично формировались из рабочих Москвы и Петрограда, которым в отдельных случаях даже разрешалось брать с собой семьи или посылать им запрещенные для других продовольственные посылки. Промышленность обеих столиц была совершенно оголена мобилизацией рабочих в армию и продовольственные отряды. Руководил наркомпродом - бессменно - русский (или украинец) Цюрупа. Так что инородческие элементы продотрядов вряд ли уместно акцентировать без дополнительных исторических пояснений(.
Это лыко поставили Солженицыну в строку все его последующие обвинители. Но никто из них не отметил самого главного: в той же статье Солженицын вообще решительно отказывается считать себя националистом:
"Наконец, существенное непонимание возникает между нами тогда, когда Сахаров к моему удивлению обвиняет меня в "великорусском национализме", и даже слово "патриотизм" относит к "арсеналу официозной пропаганды" (как и "православие" "настораживает его" - оттого, что "Сталин допускал прирученное православие" - то есть угнетал его по своей программе). Меня, когда я предлагаю никого не угнетать, всех освободить, сосредоточиться на внутреннем лечении народных ран, - назвать националистом? Какое ж слово тогда для завоевателя? Можно было искать разгадку во всеобщей путанице терминов: империализм, нетерпимый шовинизм, надменный национализм и скромный патриотизм (любовь-служение своей нации и стране с откровенным раскаянием в ее грехах, под это определение подходит и сам Сахаров). Но кто хорошо знает нынешнюю обстановку в советской общественной среде, тот согласится, что дело - не в путанице терминов, а в исключительной накаленности чувств. Когда в Нобелевской лекции я сказал в самом общем виде: