Том 2. Проза 1912-1915 - Михаил Кузмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Под дулами револьверов несчастного казначея заставили выдать городские деньги; когда же оказалось, что этих последних всего 263 рубля 73 коп., злодеи расстреляли на глазах у него жену и детей, потом и его самого».
Читающий и слушатели не делали как-то разницы между случаями современной войны, гонениями римских императоров и историями из Летописца. И так же благочестиво вздохнул кто-то:
— О господи Иисусе Христе!
— Сюда-то, мамынька, не придут?
— Да как же им придти-то, откудова? — отвечала баба таким тоном, будто речь шла о войсках Гога и Магога.
— А вот в севастопольскую кампанию… — начал седой солдат, будто покрытый зеленью от старости — …англичане к нам приходили, в Соловки палили…
— Так то англичане, а не немцы, дедушка…
— Англичане, англичане…
— А вот наши на море видели корабль, не русский… подошел, постоял, постоял и тихо назад пошел.
— Во сне видели-то?
— Нет, не во сне…
— А вот в среду, так, говорил, Дементий видел: лодка и два старца в ней… видать, что старцы, а лиц не разобрать, будто нет. И ручек не чуть, одни рукава, а простираются вдаль… и голос слышен… Один говорит: «Зосима, не пора ли? нашим туго». А тот отвечает: «Погоди, Савватеюшко, не торопись, еще справятся». Так не то проехали, не то под водой скрылися больше не видно стало.
— Ну, это он из жития вычитал. Не то Св. Александра Невского, не то Александра Свирского.
— Большая разница: один Благоверный Князь, другой — Преподобный.
— …все сожигая на пути своего отступления, угоняя скот и увозя все ценные вещи… — продолжал читать писарь.
— А объявление будет?
— Какое объявление?
— Насчет того, какая вера правильная.
— Опомнилась! разве теперь такое время? Безо всякого объявления теперь нужно «Спаси, Господи» к небу кричать едиными устны и единым сердцем!
— Да, да. Правду ты говоришь.
— А вот в Архангельский, говорят, пленных пригнали… страшные! по-нашему не говорят.
— Это не пленные, это немцев из Питера выслали. Пленные — те с номерами и в кандалах.
— Нет, эти без номеров. И барыни ихние с ними. Те еще злее, барыни-то!
— О, Господи, к нам бы не прислали!
— Не пришлют: у нас мошкара заест… опять, сырость…
— Говорят, казаков послали англичанам. Нагрузили, будто, хлебом, а там все казаки… Наши видели… На каждом мешке штемпель и орел, чтобы там поняли. А атаман по палубе на воле гуляет с пикой. Погуляет, погуляет — и пикой в трюм постучит, значит — «живы ли, детки»? Те снизу отвечают: «живы!» и так дальше плывут…
Кирик, как застывший, слушал, то ли, что говорили, то ли, о чем не было речи.
На следующее утро он пропал, исчезла куда-то и его лодка. Ульяна думала, что он спозаранок отправился рыбу ловить, и просидела до вечера на кочке, но Кирик не возвращался. Не возвращался он и на другой день, и на третий. Целую неделю ходила Ульяна к морю, потом перестала. А тут начались рассказы: то Кирика видели с лодкой, то лодку без Кирика, что-то он даже кричал будто рыбакам, не то «горячо», не то «хорошо». Наконец и рассказы прекратились. Пропал Кирик, да и все тут. Весною часто рыбаки пропадают, а он летом пропал — все может быть! Долго Ульяна крепилась, наконец, сдалась и стала на ночь читать канон за «единоумершего». Слезы растопили окаменелость и растравили раны, так что можно было их врачевать. Покров уже был близок, когда Ульяна, войдя в келью матери Киликеи, поклонилась ей в ноги и сказала:
— К твоей милости! возьми меня под начал, хочу постричься.
— Дело доброе, дело доброе! Блажен извол твой, о, Господе… — ответила та, крестясь.
— Вся душа моя изныла, матушка! одна мне радость, одно мне спасенье молиться, душу свою белить перед Господом.
В сенях кто-то быстро, не по-скитски затопотал, постучал без молитвы, Киликея недовольно молвила:
— Кто там? с цепи сорвался, что ли?
В горницу вбежал подросток с бумагой в руке.
— Тебе, Ульяна, от Кирика письмо!
— От Кирика? — спросила Ульяна, будто не понимая, и не подымаясь с колен.
— Что за вздор? нешто могут с того света письма приходить? — рассуждала Киликея, меж тем как Ульяна на коленях еле разбирала от слез каракули. Наконец она опустила письмо и, широко перекрестившись, воскликнула:
— Жив, жив!
— Дай-ка бумагу-то, — сказала Киликея, надевая очки. В письме не менее фантастично, чем все, что говорилось в селе, чем все, что там представлялось, было описано, как Кирик нагнал, действительно, судно с казачьим отрядом, после долгих скитаний высадился во Франции и сражается против немцев.
Прочитав письмо, Киликея обратилась с улыбкой к девушке:
— Так как же, милая, постригаться-то повременишь?…
— Повременю, Киликеюшка.
— Ладно, ладно, воля твоя!
— Не сердись, матушка.
— Мне что? твоя воля, твое и хотенье.
— Матушка!
— Что?
— Скажи мне, что он вернется.
— Уж этого я не знаю. Как Господь рассудит.
— Нет, ты наверное скажи!
— Вот безумная-то пристала! Что я тебе — пророк или гадалка! как же я могу это знать?
— А вот я не пророк и не гадалка, а знаю, знаю, что Кирик вернется!
И Ульяне так ясно представилось, как в Кириковых глазах вместо голубых свечей отражаются ружейные огни, что она поверила, что наступит время, когда в этих взорах снова заблестит бледное родное небо, и море, и ее, Ульянины, глаза.
Правая лампочка
[текст отсутствует]
Два брата
[текст отсутствует]
Третий вторник
[текст отсутствует]
Пять путешественников
[текст отсутствует]
Плавающие-путешествующие
Дорогому Юр. Юркуну посвящается
Часть первая
Глава 1
Ну, можно ли так долго спать?
— Разве так поздно?
— Скоро два. Я принес вишен.
— Ты уже выходил, Орест?
— Очевидно. Лучше того: я уже работал.
— Это ужасно, Орест. Ты всегда — как укор совести. А я всегда просыпаю. Ну, с завтрашнего дня начну жить по-новому; у нас завтра что? среда? Ну, вот и отлично… а смешные вчера стихи говорил в «Сове» этот московский тип. По правде сказать, я ничего не понял. А Лелечка, по-моему, совсем напилась. Она — забавный зверек. Ну, уж твоя Ираида, благодарю покорно!
— Она очень достойная женщина, Ираида Львовна.
— Я ее достоинств от нее не отнимаю. Но она очень громоздка для нормального времяпрепровождения, и иногда, прости меня, прямо напоминает Полину. Нельзя же из всякой малости делать катастрофы и великие вопросы! если у нее попросить 10 р., она их даст с таким видом и с таким чувством, будто спасает голодающую деревню.
— Да ты одеваешься, или просто так болтаешь?
— Я уже почти встал. Раз у меня голова отодрана от подушки, — дело сделано.
И в двери просунулась голова почти подростка со спутанными светло-русыми волосами, подпухшими глазами, открытым, будто еще не выспавшимся, ртом, очень розовыми щеками.
— Ну, здравствуй, Лаврик!
— Я еще не умывался, — проговорил другой и снова исчез за дверью. Орест Германович сам развязал покупки и подошел к столу, где лежал большой, серый конверт с надписью: Оресту Германовичу Пекарскому, в собственные руки. «От неукротимой Ираиды», вспомнилось Пекарскому выражение Лаврика, и он стал читать длинное послание…
«При том любовной клятвой связан Совсем с другой, совсем с другой». Лаврик вошел, напевая, молча поцеловался и принялся за вишни.
— Как скучно, когда пишут такие длинные письма. Еще скучнее, когда их при вас читают, и уже совсем невесело, когда знаешь, что письмо написано женщиной, которая тебя терпеть не может.
— Откуда ты знаешь это? Она просто в тебе разбирается, как и во всех людях.
— Никогда не поверю, чтоб Ираида могла не только разобраться, но и разбираться; у нее слишком оглушительный темперамент и неистовые желания спасать людей от несуществующих катастроф.
— Ираида Львовна — мне большой друг, и опять-таки повторяю, очень достойный человек, — потому нахожу твои насмешки неуместными.
— Ах, простите, пожалуйста, дядюшка Орест Германович, — сказал Лаврик, держа вишню во рту. — Я не знал, что это — табу.
— Да, это — табу.
Орест Германович действительно приходился дядей Лаврику, носившему ту же фамилию Пекарского. Он не только приходился дядей, но был единственным родственником своего племянника, так что, действительно, и забота и ответственность за последнего лежали на нем, Оресте Германовиче. И заботы и ответственности было немало, так как выгнанный из реальной гимназии Лаврик был мальчиком живым, беспечным, веселым и ничего не хотел делать, кроме как писать какие-то стихи да бродить по городу. По правде сказать, Ореста Германовича это не очень тяготило, так как он сам был человеком беспечным и не думал о будущем, отчасти же потому, что с водворением Лаврика в его трех комнатах в них появился дух молодости и веселого бездумья. Может быть, и прав был младший Пекарский, думая, что автор письма, полученного Орестом Германовичем, не очень-то его, Лаврика, долюбливает. Конечно, письмо было совсем не об этом, и этого ясно не было сказано, но за ласковыми фразами чувствовалось скрытое беспокойство, хорошо ли идут занятия и, вообще, вся жизнь Ореста; спокойно ли ему, и как-то все сводилось к тому, что и беспокойство и несчастия, и неудобства, которые могли бы происходить с Пекарским, главную причину имеют в его племяннике.