Записки русского бедуина - Дмитрий Панченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Ганновере меня пригласили на постановку «Фиделио». Увидеть постановку этой оперы в Германии было тем интересней, что в свое время меня чуть не отправили из студентов в солдаты за доклад, в котором я среди прочего цитировал письмо автора «Будденброков» и «Доктора Фаустуса»: «Какая нужна была бесчувственность, чтобы, слушая «Фиделио» в Германии Гиммлера, не закрыть лицо руками и не броситься вон из зала!»
Друзья мои — это было бездарно! Ни крупицы здравого смысла за вымышленным предлогом осовременивания. Я, пожалуй, осмелюсь утверждать, что немцам превосходно удаются вещи без затей или с минимальными затеями. Например, в Берлине я был на превосходнейшей «Волшебной флейте». Затея была лишь одна — свет. Его было много, — словно по знаменитому завету, — и он был верный: праздничный, но не навязчивый. Как только немцы не удовлетворяются простотой и пытаются подпустить что-нибудь эдакое, получается скверно.
Такое впечатление произвел на меня и их павильон на всемирной выставке 2000 года — в том же Ганновере. Мне казалось интересным посетить хотя бы одну всемирную выставку, и ее привязанность к смене тысячелетий выглядела многообещающей. Огромный немецкий павильон строился на мотиве лабиринтов, причем, чтобы попасть из одного лабиринта в другой, нужно было стоять и ждать, пока тебя туда в надлежащий, по замыслу устроителей, момент пустят. Первые отсеки не сулили ничего интересного, и у меня не было охоты на каждом тридцатом шагу останавливаться и ждать — весь мир был на этой выставке! Я ушел и порадовался за итальянцев, которые изысканно и элегантно представили Италию страной великих изобретателей и физиков, от Леонардо и Галилея до Маркони и Ферми. Не меньше я порадовался за французов, которым удалось прочувствовать и показать романтическую сторону современной цивилизации, за китайцев, которые, подчеркнув свою устремленность в будущее, выставили себя великой космической державой, и за многих других. (В российском павильоне главным экспонатом был портрет нового президента; он смотрел на посетителей по-доброму и обращался к ним со словами приветствия.)
У немцев загадочные отношения с юмором. Людей остроумных в повседневном общении предостаточно, но считается общепризнанным фактом, что немцы не снимают смешных комедий.
Вообще же немцы понятны и похожи на нас. Они не голосят: «Вау!» Их мимика и жестикуляция нам совершенно привычны. На днях я чем-то разочаровал едущего за мной немца и в зеркальце машины вижу, как он всплескивает руками — точь-в-точь как сделал бы я.
Вот в полупустом, по случаю дневного времени, китайском ресторане никто не мешает мне наблюдать пришедшую сюда пару. Обоим лет под тридцать. Он в симпатичном таком пиджаке, напоминающем о погонщиках верблюдов, и сам вполне симпатичный: блондин, с осмысленным лицом, широкоплечий. Она — скорее брюнетка, видимо — рослая, точно — худая, с легкой курносостью. Ясно, что их отношения сложились не вчера, но вместе с тем не вполне еще установились. Приглашение на ланч — это не приглашение пойти в ресторан вечером (ресторан, куда они пришли, хороший, но я сам здесь потому, что днем существенные скидки). Значит, они давно знакомы, но в их отношениях нет еще полной непринужденности. Я не очень слежу за тем, что у них происходит, но кое-что слишком даже бросается в глаза. Она говорит по мобильному телефону. Он глазами и жестами выражает нетерпеливость и огорчение: ведь стынет же. Но западные люди давно сыты, и деньги на ресторан у них есть. Так что поджелудочная железа и инстинкт экономии играют, самое большее, подчиненную роль. Доминантой выступает досада на недостаток внимания. Наконец телефон убран, и трапеза оказывает свое благотворное воздействие.
Поел, успокоился: все вроде пошло хорошо. Для верности взял свою женщину за руку. Но ведь это не шахматы. Можно сколько угодно наращивать позиционное преимущество — не поможет. Рука осталась в руке, но это ничего не говорит о том, будет она его женщиной или нет. Она не придает значения ни ресторану, ни руке. Может быть, он зря беспокоится. А может быть — зря старается.
Я не знаю, должен ли я ему сочувствовать. Мое внимание все больше притягивает его верблюжачий пиджак, и я погружаюсь в воспоминания — с каким интересом я разглядывал бедуинов Синайской пустыни и сколь вообще был очарован пустыней.
На верблюдах по Германии не разъезжают, но на моих глазах мечети построили там, где их не было. Число русскоязычных здесь тоже внушительно. На вокзале в Кельне русскую речь услышишь порой прежде немецкой. Скоро русских в Германии будет столько, сколь было немцев в Петербурге (я имею в виду — в процентном соотношении). Германия ассимилирует пришельцев на иной лад, нежели Америка. Тенденция к территориальному обособлению меньшинств, их компактному расселению выражена минимально.
Германия — действительно в высшей степени благоустроенная страна. Даже бездомные здесь, как правило, выглядят сносно. Они поселяются в небольшом окраинном сквере, живут стаей, непременным членом которой является собака — почти всегда овчарка. Собакам очень нравится жить на равных среди старших братьев, они от этого умнеют и облагораживаются. Смотреть на них любо-дорого. Таких умных собак я видел лишь когда-то в Крыму. Крымские собаки, помимо ума, отличались низкорослостью, самостоятельностью и привычкой облаивать милиционеров.
Посреди немецкой идиллии я время от времени задаюсь мучительным недоуменным вопросом: как их угораздило? Что нужно было сделать с этими людьми, чтобы довести их до того, что они совершили? Относительно их отношений с евреями сразу что-то приходит на ум. Типичный еврей должен раздражать типичного немца, а тот, в свою очередь, будет смотреть на типичного немца свысока. Один предстанет взбалмошным и суетливым, не питающим уважения к установленным правилам и порядку, не способным проникнуться торжественностью момента. Другой — косным, ограниченным и неуместно патетичным — такого просто грешно не подразнить. Но много ли вы видели «типичных» — немцев, евреев или кого бы то ни было? А сколь плодотворной была совместная работа евреев и немцев: еврейская неугомонность и немецкая основательность — блестящий, хотя и мучительный союз! И не оттого ли поблекла немецкая наука, что немцы остались наедине с собой? Но это лишь разговоры о неприязни, а не об «окончательном решении». Меня совсем не занимает вопрос, откуда берутся существа вроде фюрера. Как нация могла пойти на поводу у нацистов? Не знаю. Чуть яснее для меня другое — как они развязали две мировые войны. Хотя соображения мои могут показаться странными.
Откроем Геродота — там, где его пора закрыть, на последних страницах. Чем заканчивается великая история греко-персидских войн? — Притчей о том, как основатель персидского государства Кир объяснил персам, что если они покинут свою небогатую землю и поселятся в других, более благодатных странах, они должны быть готовы к тому, что из господ сделаются рабами. Эта концовка поставила в тупик лучших и знаменитейших немецких филологов начала двадцатого столетия — тех, кто прославился не только ученостью, но и тонкостью суждений. У Геродота либо помутился разум, либо он не успел завершить свой труд — заключили они. Но разум в действительности помутился у тех, кто не мог представить себе иного окончания исторической эпопеи, кроме как под фанфары национального торжества. Геродот достаточно внятно дает понять, что его рассказ подошел к концу. Притча его обращена к грекам и должна иметь особое значение в устах человека, указавшего на бедность Эллады как ее существенное свойство. А если последний эпизод в его долгом повествовании выглядит несколько неожиданным и необязательным, то это, скорее всего, связано с желанием греческого историка избежать именно такой концовки, какую хотели бы видеть его разочарованные немецкие почитатели. Даже патриотичнейший «Генрих V» заканчивается не на битве при Азинкуре, а на заключении мира и бракосочетании. Для греков же торжество победителей — и вовсе не свойственная им тема. Этого нет в «Илиаде», этого нет в «Одиссее», этого нет на греческих барельефах, которые изображают борьбу, а не победу. Геродот особенно любит говорить о перемене счастья, о том, насколько неуместна заносчивость, причем Персидская империя в его время сохраняла все свои необъятные владения, кроме греческих — рано для торжества. Да и уместно ли оно, когда война принесла столько несчастий — о чем Геродот говорит лишь однажды и вскользь, но тем более выразительно? Наконец, положим, что Геродотова концовка — сродни хвостатому сонету, что было бы элегантней остановиться парой десятков строк раньше, на том, что афиняне, отплывшие из Геллеспонта в Элладу, везли с собой среди прочей добычи канаты от мостов, по которым войско Ксеркса переправлялось на европейский берег, — такое окончание соглашались скрепя сердце допустить некоторые из упомянутых филологов. Но ведь Геродот завершал свой труд в то время, когда греческий мир был расколот на два враждебных лагеря — афинский и спартанский, и именно поэтому он мог счесть нежелательным окончание, выигрышное для одной из сторон конфликта. То, что умнейшие люди в Германии не смогли всего этого понять, говорит о безумии, которым была пропитана атмосфера.