Повесть об исходе и суете - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этом обсуждение завершилось, ибо Пия пригласила гостей к столу.
24. Искусство наслаждения самоубийством
Поскольку я прибыл из Москвы, за обедом Чак спросил меня — будет ли война и как скоро?
Я ответил искренне: Не знаю.
Чак сказал, что вопрос о войне задал из праздности, а по сути дела война отвращает его только тем, что во время войны много лязга, производимого неблагородными металлами.
Японец возразил ему: При нынешней цивилизации можно убивать бесшумно. Не будить даже соседей.
Я не согласился: Можно только если сосед уехал на остров Хоккайдо.
Чак заступился за любовника и сказал, что, когда объявят войну, её проигнорируют не только в Японии, где искусство убийства поднято на уровень наслаждения самоубийством, но даже в России и в Америке. Где люди, как в пещерные времена, норовят убить не себя, а кого-нибудь другого. Вот объявят войну, воскликнул Чак, но воевать не придёт никто. Людям сегодня некогда. А если у кого-нибудь и окажется свободное время, тот предпочтёт войне другое, декадентское, наслаждение.
Какое? — кокетливо спросил японец и выразительно сузил губы до размеров глазной прорези.
Чак собирался ответить искренне, но, перехватив взгляд жены, смутился и сказал: Ничегонеделание когда дел невпроворот.
Подключился самый старший карлик, который тоже успел налакаться. Сообщил, что мечтает оказаться на войне, ибо денег для загранпоездок у него нету: только война приносит мир, позволяя разрушать восхитительные страны, истязающие воображение своим существованием. Добавил, что в армию, дураки, не приняли его не из-за роста, а из подозрения в пацифизме.
Другие карлики сконфузились и признали, что в Нью-Йорке крепкие напитки крепче, чем во Флориде. Поэтому всем им пора возвращаться домой. Обещали подбросить японца в гостиницу, а меня в Квинс, ибо им ехать дальше…
25. Пешеходы наслаждались принадлежностью к живому
Крепкие напитки в Нью-Йорке слабее, чем в России. Уже в лифте я оказался способен осмыслить визит к Армстронгам.
Сделать это мне не удалось. Сбил меня хмельной карлик. Сказал, что Армстронги — прекрасная семья.
Японец отметил, будто для встреч с прекрасным вовсе не обязательно вступать в армию. Тем более что самых прекрасных людей — стоит им в том признаться — из национальной армии гонят в «голубые каски».
И протиснулся ко мне.
Что с вами? — спросил я и отодвинулся.
Ничего, вздохнул он и поделился японской мудростью: Дверь в дом счастья открывается не вовнутрь, — тогда на неё можно было бы навалиться, — а изнутри, то есть с моей стороны. А поэтому, да, ничего не поделаешь. И тоже отодвинулся.
Лифт остановился. Дверь открылась ни вовнутрь, ни наружу — отъехала в сторону.
Было уже поздно — и светло от ночных огней.
Вместо звёзд небо было запружено светящимися окнами небоскрёбов. Свет был ярче звёздного и веселее. Луны я не нашёл, но надобности в ней не было: фаллические контуры высотных зданий были обложены серебром, медью и бронзой незримых неоновых костров. Вдали, по ту сторону парка, из которого доносился возбуждённый стрёкот цикад, раскинулась силуэтная панорама Ист-Сайда. Вычурная, как Кавказский хребет.
Карлики, оказалось, запарковались на параллельной улице, на Коламбус Авеню. И машин, и пешеходов оказалось там больше, чем днём. Воздух был пропитан запахами бензина, жареных каштанов, бараньего шашлыка, восточных пряностей и дымящихся благовоний. Отрывочные звуки автомобильных сирен, разнообразных, как свист, клёкот и крики птиц на кавказском базаре, сплетались с дробью африканских барабанов, перезвоном гитар, завыванием гобоев и сладким позёвыванием аккордеонов. Пешеходы наслаждались принадлежностью к живому и забрасывали музыкантов монетами, светящимися на лету, как мотыльки.
Я ликовал, что стал нью-йоркцем и тоже звонко сорил мелочью.
Восторгаясь моей щедростью, японец подражать мне не стал. Взамен начал повествовать о похожих огнях, запахах и звуках Токио, но я решил его не слушать, поскольку не желал изменять окружающему представлением того, к чему принадлежать не хотел.
Карлики семенили шумной гурьбой. Приближаясь к уличным музыкантам, старший из них то пускался в пляс на потеху публике, а то взлетал вверх в кульбите и с кукольным смехом шмякался потом в крохотный матрас, сплетённый из двадцати двух ручек своих соратников.
26. Если у кого есть сто овец, и одна заблудится…
У пересечения с 72-й стрит девочка с русой косичкой торговала пузатыми шарами, накаченными гелием и рвавшимися вверх на золотистых лентах. Шаров было много, потому что никто их не покупал. Девочка загляделась на карликов, и один из шариков, выпорхнув из букета, умчался было ввысь, но завяз в листве раскидистой липы. Девочка взвизгнула и бросилась ему вслед, выбросив вверх свободную ручку. Подбежав к липе, она вытянулась на цыпочках, но до ленты не достала.
Не достали и карлики.
Я извинился перед японцем и шагнул в сторону помочь малолетней торговке. До помощи не дошло: девочка подпрыгнула и — к радости карликов — ухватилась за ленту, но тут случилась беда: искрящийся букет в её левой ручонке, весь этот тесный сноп брюхатых шаров, вдруг нервно передёрнулся и со свистом взмыл в воздух, разлетаясь по небу во все стороны.
Девочка опешила, и мне показалось, что она сейчас разрыдается. Совладав, однако, с собой, улыбнулась нам и теснее прижала к своему тельцу спасённый ею синий шар. Я сделал то, чему научился в Петхаине, где считалось, будто человеком не рождаются, а становятся: протянул ей десятку и сказал, что этот шар покупаю.
Она мотнула головой и, стесняясь брызнувших слёз, убежала с ним прочь.
Японец — когда я вернулся к нему — заявил, что в Токио такого не случилось бы никогда: торговцы держат шары не в руках, а в металлических защипках на алюминиевых шестах. Потом, посчитав меня таким же, как сам, иностранцем, сообщил мне вполголоса, что американцы были бы совершенней, если бы — подобно мудрым народам — хоть раз испытали серьёзное лишение или крупное поражение. Эта девочка, продолжил Кобо, впредь будет осмотрительней и, если никогда не додумается до защипок на шестах, то, по крайней мере, в погоне за одним шариком научится не терять остальные.
Что же касается моего жеста с десятидолларовой бумажкой, заключил он, я едва не оказал юной торговке губительную услугу, предложив ей шанс избежать горечь финансовой катастрофы. Потом Кобо процитировал ещё одну японскую мудрость: «Чем раньше начнёт девочка бинтовать ноги, тем меньше будет боли и тем совершенней ступня».
В Петхаине за эту мудрость японца избили бы, но из уважения к новым приветливым соотечественникам на улице я осклабил трясущиеся от злобы зубы и буркнул, что, отдавая должное благоразумности японцев, я, тем не менее, предпочитаю другую, семитскую, мудрость: «Если у кого есть сто овец, и одна заблудится, то не оставит ли он остальные девяносто девять и не пойдёт ли искать заблудшую?»
Не это ли происходит и с нами, спросил я потом не столько японца, сколько себя. И не в поисках ли заблудшей толики своей души все мы блуждаем во времени и пространстве?
Кобо согласился, что я — сентиментальный мужчина, и, поддев пальцами гриву на моём затылке, потеребил её. Хоть и экономно, но по-хозяйски. Как если бы она принадлежала не мне, а Японии.
Больше я с ним не разговаривал. Только попрощался, когда он, выйдя у гостиницы, пообещал найти меня в скором будущем.
Потом я поехал с карликами в Квинс в пикапе, похожем на тот, в котором утром вёз меня оттуда бруклинский хасид. Смотрел я не в окно — наблюдал за водителем, который непонятно как ухитрялся не только крутить баранку и наблюдать за дорогой, но и дотягиваться носком правой ноги до педали. И до газовой, и до тормозной. Время от времени он даже произносил слова.
Карлики щебетали по-испански, и изо всего их щебета я понял только два слова: «маньяна», то есть «завтра», и «Макдональдс», то есть «Макдональдс».
Высадили они меня по адресу, у дома, показавшегося мне родным. Он был единственным в Америке, который я видел уже не впервые.
По этой как раз причине, потоптавшись у подъезда, я решил не входить в него.
Вокруг было пустынно. Шёл двенадцатый час. Я осмотрелся и заметил светящийся щит: «Красное яблочко. Русский ресторан».
27. Есть ли на свете хоть что-нибудь чего не бывает?
В просторном зале сидели десять человек. Все пожилые, все евреи, все косые и все за одним столом. Подпевали певице на помосте так же нескладно, как вразнобой подвывали бы кантору в кишинёвской синагоге.
Певица в белом платье была моложе, но одинаково пьяная. У неё были русые волосы, скользившие по голым плечам, а лицом она напомнила мне девочку с синим шариком на Коламбус. Сама же и подыгрывала себе на клавесине.