Memoria - Нина Гаген-Торн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с Верой переглянулись.
— А вот-таки и понятно, почему у человека судьба несчастная бывает: за прошлые грехи! Это и есть чистилище: в прошлой жизни грешил, умер, врагам своим не простив, не покаявшись, и снова душа на землю попала — пусть покается! Мы не помним, что раньше жили, а дела наши помнят, откликаются.
— Карма? — прошептала Верочка. — Откуда это здесь?
— А почему же это известно? — спросила я.
— Которые чистые, Богу угодные души — те помнят. Братец Иванушка себя семь тысяч лет помнит. И как Христос на земле жил, и как распяли его — видел братец Иванушка, помнит. Нам рассказывал, все плакали, — она замолчала, умиленная воспоминаниями. Отошла от нас на свое место. Села со светлым лицом. Только раз, возбужденная убеждением, что братец услышал ее сигнал, рассказала она так подробно. Потом — избегала длинных расспросов, а я, я боялась спрашивать — в тюрьме никогда не показывают: знакомых по воле, а тем более однодельцев, не держат в одной камере. О знакомстве — не подают вида.
Доверяя нам с Верочкой, Анна Ивановна через несколько дней шепнула о новенькой: «Наша, с Вырицы». От нее мы узнали подробнее о вырицкой коммуне.
В течение НЭПа коммуна разрасталась и богатела. Работали «как хотели да как могли». Платы не получали, но были сыты и восторженно-радостны: миру душевному, дружеству, отдыху от города и борьбы за существование.
В 28-м году коммуну разогнали, братца Иванушку арестовали. След его потерялся. Перед арестом он учил не бояться страданий, помогать друг другу и — как акт наиболее действенный — просить о помощи в самую трудную минуту: сожженной запиской позвать его.
Организованность осталась, как — неизвестно, но чуриковки умели передавать друг другу вести и в самой тюрьме. Знали, что их довольно много сидит, и мужчин и женщин. Получили передачу с теплыми вещами, валенками, полушубками и спокойно готовились к этапу, надеясь почему-то, что их всех вышлют в одно место.
Как они умудрялись общаться — не знаю. Тюремная этика запрещает наблюдать, как передаются вести. Во всяком случае, они знали, сколько и в каких камерах сидят «наши», знали, что готовится этап из следственной тюрьмы.
После того как их увели из камеры, мелькнула на несколько дней еще одна чуриковка интеллигентного вида. Разговаривая с ней, я систематизировала отрывочные сведения о вырицкой коммуне и услышала более связный рассказ о братце Иванушке, поданный в теософской терминологии: она говорила о карме, знанию которой он обучал, об излечениях путем гипноза, о том, что он «человек необычайно высокого духа», помнящий свои прошлые воплощения. Нам с Верой стало ясно, что высокий дух был в твердом и трезвом мужицком теле, умевшем вести людей за собой и широко помогать им.
Мы с Верой много думали и говорили об этом человеке. Он явно не был шарлатаном. Он верил, что помогает и указывает путь духовного совершенствования тем, кого он излечил от пьянства и от физических болезней. Видел он свои прошлые существования и говорил о них как о виденном. Знал ли он что-нибудь о теософии и мистических учениях Востока? Это трудно было установить потому, что те, к кому он обращался, воспринимали это как его личные откровения, его общение с Богом: среди чуриковцев почти не было интеллигентных людей, это были в основном даже не рабочие заводов, а ремесленные низы города.
Мы с Верочкой подивились, что к 36-му году это движение, оказывается, не умерло. Чуриковцы были в тюрьме единственной группой, поддерживающей друг друга. Им разрешали по окончании следствия передачу. В передаче были продукты и теплые вещи «от братьев и сестер». Они пошли в этап хорошо экипированные.
Великий Сибирский путь (из записок 1977 года)
Этап был тяжелый. Новосибирская тюрьма была так переполнена, что отказалась принять нас, и эшелон оставался стоять на задних путях Новосибирска. Был июль. Жара. Крыша столыпинского вагона накалилась, и мы лежали на нарах, как пирожки в печке. Перекрикиваться с соседними клетками запрещалось. Но на третьи сутки я не выдержала и решила объявить голодовку — иначе все сдохнем здесь от дизентерии.
— За голодовку дают срок, — поражались соседки.
— Дадут или нет — неизвестно, а что сдохнем от дизентерии — понятно.
С одной стороны нашей клетки слышались мужские голоса, с другой стороны — лихие выкрики блатных девчонок, которые тоже потеряли терпение и требовали воды!
— Девки, давайте не воды требовать, а откажемся от паек, — тихо сказала я, проходя мимо них в уборную.
— Не будем брать пайки! Пусть везут дальше! — завыли девки.
Какой-то бойкий голос неожиданно крикнул по-французски avoir faim (голодать) в следующую клетку, где сидели мужчины. Мужчины в заключении всегда робеют больше женщин, первыми они никогда не начнут протесты. Но тут, когда задорный женский голос спросил, понимает ли кто-нибудь по-французски, мужской баритон ответил: — Oui, sans doute !
— E bien! — крикнул опять женский голос и объяснил по-французски, что три женские камеры отказались брать хлеб. Мужчины решили присоединиться. Когда утром на четвертый день нам принесли пайку, весь вагон отказался брать ее.
Пришел начальник конвоя.
— Голодовка?! За голодовку получите новый срок.
— Нет, не голодовка, а мы не желаем заболеть дизентерией: четвертый день лежим в говне! — закричали лихие блатные девки.
— В говне лежим, рук не умываем да хлеб брать не станем! Все закосим!
— Ничего, стерпите!
— Тебе хорошо терпеть, начальничек, а нам невтерпеж! Помирать заставляете! Везите в тюрьму! — зашумела камера.
— Не принимает тюрьма! За голодовку акт составлю. Как буду сдавать этап — всех под следствие!
Девчонки загомонили громче, засвистели. Наша клетка держалась спокойнее, но сказали:
— Умыться дайте и вагон передвиньте, иначе хлеб не возьмем.
— Ну и не жрите! — Решетка захлопнулась у нас и открылась в мужской клетке. — Берите пайку!
Мужчины молчали, но хлеб никто не взял. Волна отказа прокатилась по всему вагону. Конвой ушел. Тревога нарастала. Чувствуя напряжение, камеры перекрикивались. И вдруг через какое-то время вагон дрогнул.
— Двинулись с места! Поехали, поехали! — закричали девчонки. — С Новосибирска тронулись!
Вагон катился медленно и минут через десять остановился.
— Не с Новосибирска, только с говна съехали, — вздохнул чей-то голос, — вонь поменьше. Сами уж провоняли! Пусть мыться дадут! Слышь, в окно кричите, девки: «Во-ды-ы! Воды-ы!» Тут люди ходят, он скандалу-то не захочет, не на пустых путях теперь.
Те, что сидели на верхней полке, закричали в окошко:
— Без воды помираем!
На путях останавливались люди, со страхом глядя на арестантский вагон.
— Несут!
Два конвоира внесли в вагон бак с чистой водой и пустые ведра.
— Выходи по две, поливайте друг другу умываться, — сказал начальник, открывая дверь первой клетки. — Соблюдайте очередь.
Захватив кружку, выскочили две девчонки, умылись, поливая друг другу, и вернулись в клетку, следующие уж стояли. Поднялся хохот в клетке:
— Как зебры полосатые, грязь-то не смыли!
— Да смыли! И так ладно!
— Сажа под носом осталась.
— Руки-то не воняют теперь!
— Много воды не тратить! На всех делите, — строго сказал начальник конвоя.
— Ладно уж! Принесу еще! — добродушно осклабился солдат.
Бачок передвигали по коридору, пока не умылись все клетки-камеры.
— Хлеб брать будете?
— Будем! Селедки не будем, а хлеб и сахар — будем.
— Селедку — в помойку! Хлеба прибавь!
— Откуда я его возьму?
— Постараешься — найдешь. Вчерашнюю пайку отдай. Кипятку давайте! — задорно кричали девчата. Чему-то смеялись и в мужской камере. Все жевали хлеб, прихлебывали кипяток.
На другой день вагон наконец прицепили к какому-то поезду, и мы выехали из Новосибирска. Если бы не объявили голодовку, вероятно, еще бы просидели. Это не было проявление злобы, а просто полное равнодушие конвоя — он не рассматривал нас как людей. Мы — живой груз. Если груз начинает мычать, будь то люди или коровы, — могут быть неприятности и необходимо принять меры. Молчат — ну и пусть сидят по клеткам.
Я не помню, сколько дней мы ехали до Иркутска. В полузабытьи ехали. Прошло чувство, что мы жаримся в печке. Чуть продувал ветерок, покачивался вагон. Дремали, старались уйти от действительности. Наконец — Иркутск. Щелкают двери клеток, выпускают по четыре человека, сдают другому конвою, выстраивают шеренгой, пересчитывают, грузят в закрытые машины, набивают тесно живое месиво. Темнота, духота, толчки. Но у всех чувство облегчения: в тюрьме все-таки, вероятно, легче, чем в вагоне. Может, в баню поведут? Есть ли еще водопровод? Что за тюрьма? Как что? Александровский централ!
Приехали. Машины остановились.
— Вылазь! Стройся!
Толстые каменные стены. Гулкие каменные плиты. Сводчатые коридоры, особый тюремный запах: пахнет сыростью, табаком, сотнями грязных тел. Распахнулась дверь камеры. Пять больших окон на 3/4 закрыты деревянными щитами, потому полутьма. Гул голосов. Нары рядами, кровати, опять нары вдоль стен. Сотня женщин всех возрастов и обличий. Как поток через шлюз, вливается в камеры наш этап. Кто-то встретил знакомых: — Катька, сюда! К черту, в угол отгоните интеллигенцию!