Иосиф Бродский: Американский дневник - Ольга Глазунова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для поэта отсутствие — это не временное состояние, а основа бытия, которое в силу этого самого отсутствия превращается для него в небытие, в смерть. Американские исследователи творчества Бродского любят цитировать его фразу: "За одну ночь изгнание переносит вас туда, куда в обычных условиях добираться пришлось бы целую жизнь", понимая ее в том смысле, что изгнание делает человека мудрее, опытнее, как бы приподнимает его над действительностью.
Конечно, при интерпретации возможны варианты, однако, надо отметить, что в данном случае структура предложения не оставляет нам возможности для выбора. Союз "куда" указывает на место, а не на состояние. Если бы Бродский (а он очень внимательно относился к тому, что писал) хотел сказать о своем состоянии, для этой фразы он выбрал бы другую синтаксическую конструкцию: "в то состояние, обрести которое можно, прожив всю жизнь".
Вполне естественно задаться вопросом, куда же попадает человек, жизнь которого прожита. Ответ очевиден: он оказывается на пороге смерти. Это единственно возможный вариант при толковании фразы на лингвистическом уровне, а дальше, безусловно, можно говорить о том, что в конце жизни человек испытывает особое состояние — можно назвать это даже состоянием просветления… Хотя обычно при слове "смерть" возникают совсем другие ассоциации.
С иронией рассуждая о том, что "все в барыше от отсутствия", от его небытия, поэт подробно перечисляет "заинтересованных": "горы и долы"; "медный маятник, сильно привыкший к часам" (вероятно, намек на тело, которому нелегко расставаться с удобствами жизни в Америке[66]); "Бог, смотрящий на все это дело с высот"; "зеркала", которым не надо отражать тело; "коридоры", по которым не ступает нога; "соглядатай", которому не нужно за тобой присматривать; "ты сам", которому не приходится никому ничего объяснять.
Философская интерпретация состояния отсутствия продолжается в следующей пятнадцатой строфе. В стихотворении она является пограничной: в ней заканчивается развитие темы, представленной в первых трех частях стихотворения, и начинается новое осмысление бытия, обусловленное изменениями в мировоззрении автора. Четвертая часть стихотворения (строфы XVI–XX) по сути является синтезом, завершающим на качественно новом уровне проведенный в предыдущих частях анализ.
Прежде чем приступить к рассмотрению пятнадцатой строфы, необходимо сделать несколько предварительных замечаний. Описывая состояние, в котором человек, и особенно писатель, оказывается в изгнании, Бродский прибегает к метафоре:
"Писатель в изгнании похож на собаку или человека, запущенных в космос в капсуле (конечно, больше на собаку, чем на человека, потому что обратно вас никогда не вернут). И ваша капсула это ваш язык. Чтобы закончить с этой метафорой, следует добавить, что вскоре пассажир капсулы обнаруживает, что гравитация направлена не к земле, а от нее.
Для человека нашей профессии состояние, которое мы называем изгнанием, прежде всего событие лингвистическое: выброшенный из родного языка, он отступает в него. И из его, скажем, меча язык превращается в его щит, в его капсулу. То, что начиналось как частная, интимная связь с языком, в изгнании становится судьбой" ("Состояние, которое мы называем изгнанием, или Попутного ретро", 1987)[67].
Язык как судьба — соотношение этих понятий не так просто осознать, особенно если никогда не оказывался в подобной ситуации. И сказано это не из желания блеснуть, обратить на себя внимания, а для того, чтобы предостеречь будущих изгнанников, помочь им выжить, войти в новую среду, сохранив главное. Что такое поэзия, если не отклик на то, что происходит вокруг? А если ничего не происходит или происходит то, что абсолютно чуждо сознанию, что должно питать воображение поэта в этом случае.
Поэзия Бродского не привычна русскому поэтическому сознанию в силу заложенной в нем (в сознании) готовности отзываться на уже знакомое, усвоенное, взлелеянное русской классической литературой и созвучное реалиям собственной жизни. Бродский же работает в ином пространственно-временном измерении. И то, что из его стихов доступно нам, читателям, является жалкой проекцией нашего сознания на окружающую нас же действительность. А при подобном отображении большая часть информации теряется, остается в оригинале, в пространстве большей размерности.
В стихах Бродского присутствует непонятный нам образный мир, чрезмерно усложненный синтаксис, обилие пропусков, намеков на неведомые события, метафизическая интерпретация действительности. Но это не значит, что его поэзия не может быть воспринята. Тем более что по предельной концентрации чувств, по заложенному в стихах эмоциональному заряду и способности отражать окружающий мир на пределе человеческих возможностей, лирика Бродского — типично русская лирика. А для того чтобы она стала доступной, не остается ничего другого, как шаг за шагом восполнять пробелы, по крупицам воссоздавая исходный образ в единое целое.
"Мир — театр, а все люди в нем актеры", — сказал Шекспир. Вот уже скоро пять столетий мы с восхищением повторяем эту фразу, но давайте подумаем: если мир — театр, а мы актеры, то должны быть и зрители — те, кто наблюдают за представлением.
В стихотворении Бродского 1989 года есть строчка: "Закат догорал на галерке китайским веером, / и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно". Попробуем представить, где при данной точке обзора должен находиться человек, если перед его глазами открытая крышка фортепьяно, а "на галерке" догорает закат. Очевидно, что он должен стоять на сцене лицом к зрительному залу. Тогда, возможно, зрители и есть те самые неодушевленные предметы и явления, мир которых мы так до конца и не смогли постичь. И не по своей вине.
"Если истина о вещах не была добыта до сих пор, — писал Бродский, — мы должны приписать это чрезвычайной неуступчивости мира, а не отсутствию усилий".
Да и как можно постичь истину, если "человеческое исследование" сводится "к вопрошанию одушевленным неодушевленного". И в этом процессе у нас нет союзников, так как методы и язык, которые мы используем, "все больше и больше напоминают саму материю". В этом случае, "учитывая наш статус позднейших пришельцев в мир", не только методы и язык, но и сама истина "обязана быть нечеловеческой". "В идеале, — иронизирует Бродский, — возможно, одушевленному и неодушевленному следует поменяться местами" ("Кошачье "Мяу"", 1995). Согласитесь, логика в этих рассуждениях присутствует.
Конечно, обращение к "неодушевленному" нельзя объяснить только изоляцией поэта в изгнании. Этому обязательно должен предшествовать интерес к постижению абстрактных материй. К тому же нельзя забывать, что Бродский не окончил среднюю школу и все, чего он достиг, — плод его собственных усилий. А значит, те истины, которые втолковывались студентам, его миновали. Поэтому он и пытается разобраться во всем, не впадая в зависимость от предшественников. Конечно, в его рассуждениях много наивного: это рассуждения поэта, а не ученого. Но поэтический мир это мир, который ничем не отличается от любого другого. Перед поэтами стоят те же вопросы: каким образом одна и та же материя порождает разный уровень ментального восприятия, что лежит в основе одаренности, как "неодушевленное" способно порождать (или творить?) "одушевленное"? Если "физики" бессильны что либо объяснить, то почему бы не попробовать "лирикам".
Причина метафизической склонности Бродского заключается в его желании разобраться в природе вещей, отразить представления о мире, который в условиях эмиграции принимает для него гипертрофированные формы "бытия" и "небытия" одновременно. "Бытие определяет сознание" — эта фраза знакома многим из нас со школьной скамьи. Но если "бытие" — это "небытие", каким должно быть сознание? Я думаю, не многие из нас, читателей, сталкивались с подобной проблемой, и дай бог нам никогда не столкнуться, но всегда можно пофантазировать, как говорится, "от тюрьмы и от сумы не зарекайся". Тем более что в вопросах соотношения материального и духовного есть над чем поразмыслить и, возможно, при обращении к этой теме удастся выявить неожиданные сопоставления: "Чем ближе тело к земле, тем ему интересней, / как сделаны эти вещи, где из потусторонней / ткани они осторожно выкроены без лезвий / — чем бестелесней, тем, видно, одушевленней, / как вариант лица, свободного от гримасы / искренности, или звезды, отделавшейся от массы" ("Цветы", 1990). Вернемся к "Литовскому ноктюрну":
XV Призрак бродит бесцельно по Каунасу. Он суть твое прибавление к воздуху мысли обо мне, суть пространство в квадрате, а не энергичная проповедь лучших времен.
Не завидуй. Причисли привиденье к родне, к свойствам воздуха — так же, как мелкий петит, рассыпаемый в сумраке речью картавой вроде цокота мух, неспособный, поди, утолить аппетит новой Клио, одетой заставой, но ласкающий слух обнаженной Урании.