Эротическaя Одиссея, или Необыкновенные похождения Каблукова Джона Ивановича, пережитые и описанные им самим - Андрей Матвеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родственники со стороны покойной маменьки, что вырвали Д. К. из лап (точнее же будет сказать: вынули из разомкнутых бедер) сладострастной маменькиной подруги, были действительно настолько дальними (как говорится, седьмая вода на киселе), что Д. К. про них никогда и не слышал. Что же, до этого не слышал, а сейчас вот и увидел.
— Ишь, блядское отродье, — сразу же заявил ему рослый мужчина, как только Д. К. остался с родственничками наедине, — будешь себя плохо вести — я тебе яйца оборву, понял?
— Понял, — всхлипнул юный Каблуков.
— Да, да, — добавила невысокая круглая женщина с суровым лицом, — он такой, он тебе не только яйца, но и все остальное оборвет, понял?
— Понял, — снова всхлипнул юный Каблуков и начал собирать в рваную клеенчатую сумку свои монатки, коих, надо сказать, было немного.
Степень родства этого мужчины и этой женщины с Д. И.Каблуковым до сих пор остается неясной. Дальнее родство, очень дальнее, больше не скажешь. Мужчина, которого звали Василий, был гарпунером и девять месяцев в году гонялся за всяческой китообразной тварью по морям и океанам, омывающим как страны, так и континенты. Остальные три месяца он лупцевал жену, пил водку и проматывал заработанные в морях и океанах деньги. Жена его, носящая спокойное имя Серафима, все девять месяцев, что мужа не было дома, пребывала неизвестно где и неизвестно с кем, а остальные три месяца в году позволяла мужу лупцевать себя, пила вместе с ним водку и помотала Василию проматывать заработанные им в морях и океанах деньги. Собственно, именно Серафима и была дальней родственницей каблуковской матушки, поэтому, как только телеграмма о ее столь трепетной и возвышенной кончине пришла в далекий город В., что находится, как всем известно, у самого синего моря, она вспомнила, что непутевая ее родственница оставила после себя сыночка, деться которому отныне некуда. И, споив мужу пару поллитровок водки, уговорила его взять мальчугана к себе, паче собственных детей (как это следует из всех законов мемуарного жанра) у них с Василием не было.
Каблуков доедает яичницу, Каблуков понимает, что он опять начинает потихоньку запутываться во всех тех событиях, что происходили в его жизни, а значит, ограничимся лишь констатацией: вот так и произошло, что в конце очередного лета тогда еще довольно юной жизни Джона Ивановича сей индивидуум оказался в городе В., что — как всем известно — расположен на берегу самого синего (какому идиоту это только могло показаться?) моря.
На второй же день пребывания в новых условиях юный Каблуков понял, что отныне, в противовес заверениям Василия насчет яиц и заверений Серафимы насчет всего остального, его столь же юная, как и он сам, свобода ничем сковываться не будет. Ему шел двенадцатый год, жил он в странной квартире в так называемом китобойном поселке, вскоре должен был вновь пойти в школу, но пока еще оставалась возможность порезвиться так, как это умеют только портовые дети, коим сам Каблуков и стал ровно через неделю после своего приезда, когда в первый раз принял участие в краже бананов из портового склада.
Бананы Каблукову понравились, как понравились ему и его новые друзья. Один из них, тот, что был повыше и помощнее, откликался на имя «Славик», второй же — еще ниже и худее самого Д. К., был «Витьком». Если же без кавычек, то все это будет читаться вот так: Славик, Витек и — соответственно — Джонни, то есть сам Джон Иванович Каблуков.
Родители как Славика, так и Витька тоже трудились на богатой в те годы китобойной ниве, чем резко отличались от родителей других одноклассников и одноклассниц, трудившихся на ниве торгового флота. Впрочем, прошло столько лет, что все эти детские недоразумения и обиды сейчас уже напрочь забыты наконец–то доевшим яичницу Каблуковым. Он переходит к утреннему чаепитию, все так же мысленно находясь в уже давно минувших временах, вспоминая Славика и Витька, вспоминая их милые детские (ну, переходящие в юношеские, так это будет точнее) проказы, которые — естественно — не ограничивались одними лишь похищениями бананов. Так, любимым занятием Славика были подглядывания в городской женской бане. Обычно операция эта требовала долгой подготовки, но когда она удавалась, то восторгу трех приятелей не было предела. Что же касается Витька, то он был существом более утонченным и предпочитал подглядывать в женских туалетах, за что, впрочем, неоднократно бывал бит, так что и Славик, и Джон Иванович в этих аферах не участвовали. Еще им очень нравилось ходить в походы, паче в те времена занятие это было не только модным, но и экологически чистым, а значит — полезным для здоровья. Кульминация каждого такого похода заключалась в ночном костре и тискании одноклассниц в кустах. Одноклассницы визжали, одноклассницы не очень–то сильно рыпались, но дальше тискания дело у Каблукова не заходило, а ведь не надо забывать, что к этому времени он уже вкусил (пусть сам того не желая) все прелести жаркого и влажного женского лона. В такой вот телесной маяте, в таком вот душевном и духовном комфорте (куда вот только делась приставка «дис»?) минул первый год каблуковского бытия у дальних родичей, ничто еще не предвещало его будущего мистически/магического дара, как не предвещало и той новой жизни, что начнется через добрый десяток лет, когда Джон Иванович как бы вновь обретет себя, пообщавшись у смертного одра со своей дряхлой тетушкой, что и введет его в блистательный мир графов Таконских, а значит, даст возможность появиться в его жизни Зюзевякину и Лизавете и многим другим, включая Викторию Николаевну Анциферову, но тс–с–с! — говорит сам себе Каблуков, встревоженно осматриваясь по сторонам, — лучше вновь вернуться к той далекой и славной поре.
Впрочем, именно по истечении первого года каблуковской ссылки на восток (а именно ссылкой воспринимал он эту вынужденную вольницу) судьба решила вознаградить Д. К. за все те телесные муки, что выпали на его долю. Тут мне становится смешно и как–то сладостно, я вздорно хихикаю, ангелы вьются вокруг меня ласковым нежным табунком, наигрывая при этом на всяческих лютнях, а ангелицы с белыми лицами что–то неслышно поют томными и вкрадчивыми голосами. «Может, — думаю я, — именно тогда Д. К. и свихнулся, что, собственно, и является лейтмотивом всех этих страниц, столь гордо именуемых мемуарами? Но — с другой стороны — как можно было свихнуться сыну сумасшедших родителей? Да, да, безумные папенька и маменька, как мог я свихнуться, зная, что это такое — постоянно пребывать за гранью, кожей и нутром чувствовать всю тяжесть запредельного, то бить свихнувшегося, мира, клоаки зеркал и радужных наркотических отражений, мерцающих душными и мятущимися, темными и смутными ночами? Так свихнулся я или не свихнулся, а если и свихнулся, то когда?» — продолжаем думать мы с Каблуковым, а ангелицы все поют и поют нечто томное и неслышное под изысканную игру ангельских лютен…
Но вернемся по тексту немного назад, ибо — как уже было сказано — именно по истечении первого года каблуковской ссылки на восток судьба, наконец–то, решила вознаградить Д. К. за все те телесные муки, что выпали на его долю. Прошло очередное безалаберное лето, очень дальний родственник Василий находился в очередном китобойном вояже, а жена его, светлая Серафима, решила (как она это объяснила юному Джону Ивановичу) прокатиться на материк, то есть в Европу, а зачем — сам Господь того не ведает. Идея сама по себе была прекрасна, вот только юный Джон был чрезвычайно усложняющим фактором, но Серафима, будучи женщиной практичной и решительной, договорилась с соседкой, что та присмотрит за бедным сиротой, накормит его, обиходит, машинка вновь выстукивает эт сетера. Решив все это, договорившись с соседкой, оставив ей приличную сумму денег, Серафима укатила на Запад (в отличие от слова «восток» Каблукову нравится именно такое, заглавное написание слова, вот так — Запад). Соседка эта была в приличных для юного Каблукова годах, было ей далеко за тридцать (то есть примерно столько же, сколько сейчас самому Д. К.), жила она в квартире напротив, муж ее пребывал там же, где и Серафимин Василий, работала соседка медсестрой в ведомственной поликлинике, ходила чаще всего в белом накрахмаленном халате, вот только звали ее как–то странно (и это не вымысел Д. К.) и даже смешно: то ли Роксана, то ли Розалинда, в общем, сплошной восемнадцатый век, шпанские мушки, рюши и прочая чепуха. Каблуков решает остановиться на имени Розалинда, ибо Роксана звучит как–то очень уж театрально, то бишь сидо–корнелевски, а в Розалинде есть этакая кукольная безыскусность, что так подходит белому фарфоровому личику уже начинающей увядать медсестры, ее большим (голубым, что совершенно естественно) глазам и большой шапке небрежно крашенных перекисью бело–желтоватых волос. Да, Розалинда, вот и вновь пришла твоя пора, посмеивается про себя Каблуков тридцатипятилетний, вспоминая Каблукова тринадцатилетнего (быстро летит время, вот уже и тринадцать лет стукнуло минувшим летом нашему герою, хотя может, что и не тринадцать, может, двенадцать, но столько времени прошло, как Д. К. сейчас все это упомнить?).