Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часто встречаю ту гермафродитку. Иногда мне мерещится, что она оббегает по соседним улицам, чтобы выскочить из-за угла. Она вечно пьяна. Говорят, она пьет для равновесия…»
— Заседание секции еврейской прозы Биробиджанского отделения Союза Писателей объявляю открытым? Предлагаю обсудить новый рассказ товарища Рабинова. Григорий Натанович, прошу вас!
— «Два друга-однополчанина встретились в Москве, разыскали еще двоих. Вот они сидят за столом, пьют водку и вспоминают минувшее».
— Не жарко, а по Миллеру пот течет!
— Да, весь он бурый. Как закат над Бирой, наш Бузя…
— Прошу высказываться.
— Рассказ интересный по форме. Доступный любому читателю.
— Форма очень интересная. Подход к теме своеобразный.
— Форма определена содержанием. Очень патриотичный рассказ.
— Скажите, пожалуйста, какое отношение этот рассказ имеет к еврейской литературе? Да, он написан на идиш. Вероятно, язык рассказа красив… Композиция, насколько я понял, профессионально-шаблонна. Все хорошо. Это типичный «газетный» рассказ. Его можно напечатать. Но почему это еврейский рассказ? Произведение еврейского писателя должно бы рассказывать о своеобразии евреев, еврейской жизни. А это — скорее похоже на хороший перевод. «Ты с ума сошел! Посмотри, все опустили глаза…»
— Что значит — еврейское своеобразие? Вы — еврей. Чем вы отличаетесь от русского?
— А это ваше, писательское, дело объяснить мне, чем я отличаюсь. Если я отличаюсь. И если есть это своеобразие. А если его нет, то объясните — почему? Куда оно подевалось? Зачем же подставлять русским героям еврейские имена, зачем об этом писать на идиш? «Зачем? Зачем ты так? Посмотри, они боятся поднять глаза. Зачем ты так!.. Человечьи глаза — на полу. Бегают глаза по половицам, мигают от страха, от застаревшей боли. Старые, больные, все видевшие человеческие глаза, измученные, молящие о покое…»
— Нет! Ведь нет своеобразия! Как вы не понимаете? Времена Шолом-Алейхема прошли. Нет больше касриликов!..
— А что есть? Кто есть? Евреи — какие они? Если они евреи, а не русские, значит, чем-то отличаются? Чем? Что это значит — быть евреем?.. А если не знаете, пишите по-русски, у вас будет больше читателей!.. «Пожалей их! Разве ты не видишь? Вот лягушка, препарированная лягушка. Вот дрожит-содрогается приколотая иголкой лягушачья лапка… Они сами вырастили своего убийцу. Иллюзия, которой они наслаждаются, нужна их убийцам!.. Так пожалей их, пожалей! Они — последние…»
— …Я говорю: «Нет, товарищ инструктор, я не пойду к нему, я слышал разговор». Пошел на канатную фабрику, там нужен был радиоорганизатор. Прихожу, мне говорят: «Нам нужен журналист, чтобы был инженер с гуманитарным образованием и чтоб знал наше производство». Понимаешь, как завернули! На трамвайной остановке встречаю старую знакомую еще со студенческих лет. Работала все время секретаршей в какой-то конторе. В журналистике не работала ни дня. В секретаршах ей надоело, ищет работу. Я говорю: «Иди вон туда, на канатную». И что ты думаешь? Звонит назавтра: «Спасибо, Ефим, устроилась на канатную радиоорганизатором». Поехал я в Кишинев. Вхожу к редактору, а он мягко так улыбаясь говорит: «А вот еще один еврей на работу к нам устроиться хочет». Я повернулся и обратно в Харьков, взял билет на самолет, и вот я опять здесь… Познакомился я в доме отдыха с хорошим мужиком. Разбитной, бабник, похабник, выпивоха, душа-парень. Очень симпатичный мужик. Сам он — секретарь райкома из Челябинской области. Ходили мы с ним на пляж, гуляли вместе. Спрашивает: «Ты откуда?» «Из Биробиджана». «Из жидов приехал? У вас, в вашей жидярне, есть жиды в парторганах?.. Есть?! А мы от жидов в парторганах избавились. У нас правило: жидов и баб в парторганах не держать!»… А что мне? Я привык… Он как еврея увидит, аж зеленеет от злости: «У, жиды пархатые, ненавижу!» А так — мужик симпатичный, компанейский…
Абрам Кравец — человек тихий и желающий быть незаметным. Он умеет быть невидимым. В толпе стоит сзади и сбоку. На собрании сидит в углу, за спинами. Сидит, мусолит сигаретный мундштучок, на стены поглядывает: вот — портреты, вот — лозунги, вот — президиум, а я — где? Спросят его — кивнет головой; то ли «да» сказал, то ли подтвердил: слышу, мол.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})В сорок втором году дрался Абрам в морской пехоте под Керчью и Новороссийском, потом выводил своих матросов из окружения. Где-то встретился ему отряд во главе с кадровым майором. Абрам предложил майору вместе пробиваться к своим. А майор говорит: «Пойдем врозь, легче будет пробиваться». Прикинул Абрам майорово направление. Выходило: майор к немцам в плен идет! Абрам ему по горячке и сказал: «Куда же вы, мать твою, претесь, товарищ майор? Не к немцам ли в плен?» Майор за пистолет: «Ты-ы, жидовская морда, твои братья в Ташкент сбежали!»
Абрам из боев не выходил, Абрам в окружении дрался, горяч был Абрам. Руку в карман шинели сунул и навскидку саданул майора в упор.
Когда майора закопали, Абрам скомандовал: «становись!» Объединил отряды и из окружения вывел.
По дороге Абрама тяжело ранили. Очнулся в госпитале и вскоре узнал, что матросов его давно разбросали по разным частям и фронтам, что двое майоровых солдат донесли: вот, мол, лейтенант не подчинился и майора убил.
Лежал Абрам на госпитальной койке, и ходил-навещал его следователь из военной прокуратуры.
За тяжелое ранение в штрафбат не отправили, а разжаловали в солдаты и ордена сняли. Объяснили: «Скажи спасибо, что не расстреляли. Твое счастье, что ранен был тяжело. За убийство старшего командира да за сведение личных счетов в боевой обстановке — знаешь, что полагается?»
И опять Абрам дрался с немцами, как дрался в Керчи и Новороссийске. Дрался он с немцами и за себя, и за отца с матерью, погибших в Одессе, и за любимую, сожженную где-то.
Новым тяжелым ранением под Братиславой смыл с себя Абрам подлую майорскую кровь, вернули ему ордена, офицерское звание и демобилизовали. Женился Абрам, окончил институт в Москве как раз, когда опять стали эшелонами отправлять евреев в Биробиджан — с оркестрами, со знаменами. Ему, члену партии, фронтовику, приказали ехать, укреплять кадры в Еврейской автономной области.
Привез Абрам в Биробиджан жену и сына. Зажили. Опять горел и кипел в работе, как, бывало, на фронте. А в сорок девятом году, к самому Новому году, Абрама арестовали. И — до пятьдесят шестого, семь лет.
Вернулся Абрам из лагеря тихим и незаметным. Так и живет: мундштучок посасывает и головой кивает.
Весело и радостно жили тунгусские божки со своими тунгусами. Рыбу гнали в низовья, зверя уговаривали: «Приходи, умка, дай убить себя людям. Люди-тунгусы голодны, людям-тунгусам мясо нужно». Тунгусы медвежьим салом божков мазали, мясом угощали, рыбой. Жили все привольно и счастливо.
Чужие, пришедшие в тайгу, не понимали ни по-человечьему, ни по-звериному и пахли по-другому. А разве это люди, если они пахнут не по-людски?
Тайгу чужие вырубали. Тайгу вырубили — куда таежным духам деваться? В тайге места много, только не пускают к себе духи Ина и Кульдура, это их угодья.
Остались бирские и биджанские божки на прежнем месте. А тунгусы ушли вверх по Амуру, где тайга гуще и зверя больше.
А духи остались. В воздухе, в травах, в кустах и меж деревьев, в реках и на сопках — остались они вокруг городов и поселков, построенных чужими на месте прекрасной, гордой и умной тайги.
Ждали духи. По одному, по два пробирались в дома и в бараки. Присматривались к душам пришельцев: много в душах этих нетунгусов пустого, незаполненного места. Что-то было там, да выпростали пришельцы свои души и ждали теперь: что же заполнит?
И духи тунгусские вселились. Все влезли, все нашли себе местечко.
Они втеснялись, толкались, примащивались и приживались к чужим, плохо пахнущим нетунгусам. Влезали, пристраивались и выталкивали то, что пахло не по-тунгусски. Появились у пришельцев привычные божкам заботы: хлеба — нужно, рыбы — нужно, зверя — нужно. «Значит, уладимся, не пропадем! То, чужое, плохо пахнущее, выносите совсем. Без него сытнее, вкуснее и комаров меньше».