Донья Барбара - Ромуло Гальегос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обширная земля, созданная для мирного труда и для бранного подвига. Нет предела ее просторам, как нет предела человеческим надеждам и стремлениям!
– Поднимайтесь, ребята! Заря на серых прикатила!
Это голос Пахароте, он просыпается всегда в хорошем настроении, а «серые» – нехитрая метафора скотовода-поэта – крутобокие, окрашенные зарей облачка на горизонте, за темной полосой редкого леса.
В кухне, где закопченные стены освещены подвешенным к потолку масляным светильником, уже готовят кофе. В дверях один за другим появляются пеоны. Касильда разливает ароматный отвар, и они отхлебывая глоток за глотком, обсуждают предстоящие дела. У всех такой вид, словно ждут чего-то хорошего. Мрачен один Кармелито, – он уже оседлал своего коня, чтобы навсегда покинуть Альтамиру. Антонио говорит:
– Первым делом объездим каурого жеребца. Доктору нужна хорошая лошадь, а лучше этого неука желать нечего.
– Каурый – добрый конь, ничего не скажешь! – подтверждает объездчик Венансио.
И Пахароте добавляет:
– Его дон Бальбино для себя облюбовал. Он в лошадях толк знает, – этого у него не отнимешь.
– Жаль коня: уж если возить на себе, так хоть стоящего всадника, – бормочет Кармелито.
Когда пеоны направились к загону, где находился неук, он задержал Антонио и сказал ему:
– Я понимаю, тебе это неприятно, но я решил здесь больше не оставаться. Почему – не спрашивай.
– Мне и спрашивать нечего, я знаю, что с тобой происходит, Кармелито, – отозвался Антонио. – Но я не стану тебя уговаривать, хоть и рассчитывал на тебя, как ни на кого другого. Одна у меня просьба: подожди немного. Дня два – не больше, пока я не научусь обходиться без тебя.
И хотя Кармелито сразу понял, что Антонио просит отсрочки в надежде на то, что он изменит свое мнение о хозяине, все же согласился.
– Ладно. Будь по-твоему. Из уважения к тебе останусь, и то пока не привыкнешь обходиться без меня, как ты говоришь. Но есть вещи, к которым на этой земле нельзя привыкнуть.
Рассвет на равнине наступает быстро. Вот уже потянул над саванной свежий утренний ветерок, пахнущий мастрансами [52] и скотом. Спускаются куры с ветвей тотумо и мерекуре [53]; ненасытный талисайо [54] прикрывает их но очереди золотым плащом своих крыльев, и они раздуваются и млеют от любви. Свистят в траве куропатки. На частоколе главного корраля заливается серебряной трелью параулата [55]. Суетливыми группками порхают с места на место прожорливые попугаи перико; в небе кружат крикливые гуирири [56], тянутся, похожие снизу на алые четки, цепочки красных корокор [57]; еще выше плывут белые цапли, спокойные и молчаливые. И под оглушительный гам птиц, купающихся в золотисто-нежном утреннем свете, на широкой земле, где уже бродят дикие стада и скачут, приветствуя день заливистым ржанием, пугливые табуны, полно и мощно бьется пульс вольной, суровой жизни льяносов. Сантос Лусардо видит все это с галереи дома и чувствует, как все фибры его души звучат в лад с этой дикой музыкой.
Громкие голоса у загона отвлекают его:
– Неук принадлежит доктору Лусардо, ведь он пойман в альтамирских саваннах. Нечего рассказывать сказки, будто это жеребенок миедовской кобылы. Помошенничали, и хватит! – решительным тоном выкладывал Антонио Сандоваль огромному парню, который только что подъехал к загону и требовал объяснить, почему заарканили каурого.
Сантос понял, что приехал его управляющий Бальбино Пайба, и направился к загону, чтобы прекратить ссору.
– В чем дело? – спросил он обоих.
Но так как ни Антонио, онемевший от душившей его ярости, ни его противник, не пожелавший снизойти до объяснений, ничего не ответили, то Сантос властно повторил вопрос, обращаясь уже прямо к приехавшему:
– В чем дело, я спрашиваю?
– А в том, что он мне дерзит, – ответил здоровяк.
– А вы кто такой? – полюбопытствовал Лусардо, словно не подозревая, кто стоит перед ним.
– Бальбино Пайба. К вашим услугам.
– Ах, вот как! – наивно воскликнул Сантос. – Значит, вы мой управляющий? Вовремя же вы явились! И вместо того чтобы, как полагается, принести мне извинения за свое вчерашнее отсутствие, вы еще затеваете здесь ссоры!
Бальбино коснулся пальцами усов и ответил совсем не так, как собирался, когда ехал сюда, надеясь припугнуть Лусардо:
– Я не знал, что вы приехали вчера. Вот только сейчас узнал… То есть предполагаю, судя по вашему тону…
– Правильно предполагаете.
Но Пайба уже успел оправиться от минутной растерянности и, пытаясь вернуть утраченные позиции, заявил:
– Ну… я принес извинения. Теперь, полагаю, ваша очередь: тон, каким вы говорили со мной… Откровенно говоря, я не привык к подобному обращению.
Не теряя выдержки, Сантос произнес, насмешливо улыбаясь:
– Какое у вас, однако, скромное желание! «Молодец!» – мысленно отметил Пахароте.
У Бальбино пропала всякая охота бахвалиться, а вместе с тем и надежда остаться на посту управляющего.
– Вы хотите сказать, что увольняете меня, и, следовательно, на этом моя роль кончается?
– Пока нет. Вы должны еще представить мне отчет. Но это не сейчас.
И он повернулся спиной к Бальбино, пробормотавшему сквозь зубы:
– Когда вам будет угодно.
Антонио взглянул на Кармелито, а Пахароте, обращаясь к Марии Ньевесу и Венансио, которые стояли внутри загона, ожидая конца сцены и делая вид, будто готовятся спутать каурого, крикнул, вкладывая в слова двоякий смысл:
– Эй, ребята! Что вы там возитесь, почему до сих пор не спутали этого неука? Посмотрите, как он дрожит от ярости, а скорей всего, от страха. И ведь ему только показали веревку! Что же будет, когда мы повалим его наземь?
– А вот мы сейчас возьмем его в оборот. Посмотрим, сбросит ли он эти путы, как сбрасывал другие, – откликнулись в тон ему Мария Ньевес и Венансио, веселым смехом одобряя слова товарища, относившиеся и к Бальбино и к каурому.
Непокорное животное – порывистое, с тонкими линиями тела и горделиво посаженной головой, с гладкой блестящей шерстью и горячим взглядом – действительно разорвало путы, накинутые на него во время поимки, и теперь, повинуясь инстинкту, держалось подальше от пеонов, стараясь быть все время среди других неуков, круживших внутри загона.
Наконец Пахароте удалось схватить конец веревки, которую каурый волочил за собой. Он уперся ногами в землю и, откинув тело назад, сдержал сильный рывок коня, повалив его наземь.
– Спутывай его, приятель! – крикнул Мария Ньевес. – Не давай ему подняться.
Но каурый тут же вскочил на тонких длинных ногах, дрожа от гнева. Пахароте дал ему остыть и успокоиться и затем стал медленно, шаг за шагом, подступать к нему, приноравливаясь надеть шоры.
Жеребец, дрожа всем телом, с налившимися кровью глаза ми, стоял не двигаясь. Антонио, угадав его намерения, крикнул Пахароте:
– Осторожнее! Смотри, ударит.
Пахароте медленно протянул вперед руку, но надеть шоры не успел, – едва он коснулся ушей жеребца, как тот взвился на дыбы, норовя угодить копытами в лицо пеону. Пахароте ловко отскочил в сторону и выругался:
– Вот сукин сын, порченый дьявол!
Этого момента было вполне достаточно, чтобы жеребей снова смешался с другими неуками, которые наблюдали за происходящим, вытянув шеи и насторожив уши.
– Заарканивай его! – приказал Антонио. – Бросай лассо.
Еще минута, и жеребец оказался в петле, при каждом движении все туже сжимавшей его шею. Мария Ньевес и Венансио бросились накладывать на него путы, и так, со связанными ногами и с неумолимой петлей на шее, жеребец рухнул на землю, побежденный и задыхающийся.
Надев па коня шоры и уздечку, люди дали ему встать на ноги, и тут же Венансио укрепил на его спине легкое седельце, которым пользуются объездчики лошадей. Жеребец отбивался, вставая на дыбы и лягаясь, но вскоре понял, что защищаться бесполезно, и утих, парализованный, как столбняком, яростью, весь в поту, чувствуя на себе позорное седло, никогда раньше не касавшееся его спины.
Стоя у входа в загон, Сантос Лусардо наблюдал весь процесс укрощения, с волнением вспоминая детство. Когда-то и он мчался на дикой лошади вот так, как помчится сейчас объездчик, навстречу вольному ветру льяносов. И когда Венансио уже заносил ногу, чтобы вскочить на каурого, Лусардо услышал у себя над ухом голос Антонио, обратившегося к нему на «ты».
– Сантос, помнишь, как ты сам объезжал лошадей, а старик выбирал для тебя неуков?
Сантос сразу понял, что хотел сказать верный пеон своим вопросом. Укрощение! Величайшее испытание доблести, как понимает ее льянеро, демонстрация мужества и сноровки. Вот что необходимо было увидеть в нем этим людям, чтобы уважать его. Он машинально отыскал взглядом Кармелито – тот стоял по другую сторону загона, облокотись о перекладину, – и, внезапно решившись, сказал: