Судные дни Великого Новгорода - Николай Гейнце
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иоанн Васильевич заметался и тяжело опустился на свое кресло, схватясь за голову, как бы стараясь удержать ее на плечах.
Действительно, голова у него закружилась и все окружающие завертелись вокруг него в какой-то бешеной пляске.
В горнице царила такая тишина, что слышно было усиленное биение сердца в груди присутствующих. Какая-то невыносимая тяжесть мешала вылетать воздуху из легких, хотя под напором его многие готовы были задохнуться.
Осилил первый эту бурю ужаса Иоанн и движением руки подозвал к себе Семена Иванова:
– А сослужил ты мне службу в Литве? Грамотку мою передал крамольнику? – почти ровным голосом спросил он.
– Исполнил, государь великий, в руки отдал твою грамотку подлому изменнику… С докладом о том и спешил к тебе в Новгород, да вот стряслась надо мной беда неминучая…
– Исполать тебе, добрый молодец, что сослужил ты мне службу последнюю, не служить тебе больше в опричниках, коли поднял ты меч на братьев своих, но и не отдам тебя в руки катские… Иди на все четыре стороны… Коли жив будешь, твоя доля, но и за убийство твое не положу кары на виновного… Тебе судья один Бог, а не я – грешный судья земной… И виноват ты в пролитии крови человеческой, и прав, не признав душегубцев слугами моими царскими… Как же мне судить тебя… Я, быть может, тебя виновнее… хоть и по неведению… Иди, говорю, от нас на все четыре стороны.
Царь привстал с кресла и даже поклонился Семену Иванову.
Последний стоял, низко опустив голову.
Мрачные мысли проносились в его мозгу, неожиданность царского помилования поразила его.
«Не хуже ли смерти такое помилование?» – неотвязно вертелся в голове его вопрос. Но он вспомнил об оставленной им Аленушке, и какое-то сладкое, теплое чувство стало подниматься из глубины его сердца…
Он поднял свой взгляд на царя, поклонился ему до земли и тихо вышел среди расступившихся присутствовавших.
Царь молчал, продолжая задумчиво сидеть в кресле.
Вдруг он воскликнул:
– Идите вон… все!
И снова гневный взгляд его упал на Малюту.
Этот взгляд не ускользнул от последнего и от Бориса Годунова.
– Уезжай тотчас же к войску, если жизнь дорога тебе… – шепнул тот Григорию Лукьяновичу по выходе из царской опочивальни.
Гордый Малюта, как известно, тотчас послушался этого «молокососа», как он называл Годунова.
Царь остался один.
Ум страждущего монарха получил, казалось ему, доселе неведомую проницательность, усиливающую лишь теперь его душевную боль.
Сознание того, что он сам, всею душою старавшийся об улучшении народного быта, служил игрушкою врагов народа, попускавших его гнев и милость на кого хотелось этим извергам, – было самым язвительным терзанием среди накипевшей боли. Уверенность, теперь несомненная, что напуская на него страх придуманными восстаниями и заговорами, коварные клики злодеев набросили на самодержавного государя тень множества черных дел, самый намек на которые отвергнут был бы его совестью, умом и волею, – представляла царю его положение безвыходным. «Тиран, мучитель безвинных, руками таких же зверей, как он сам»… – вот что скажут потомки, не будучи в состоянии понять всей неотвратимости обмана, которым опутали умного правителя те, которых поставил он взамен адашевцев.
«Кто же поверит, – продолжал свои томительные думы Грозный, – что выбирая в свои наперсники зверей, носивших только человеческий образ, я не удовлетворял этим личным побуждениям своего злого сердца»?
Иоанн Васильевич горько зарыдал.
«И будут правы мои обвинители… по-своему совершенно правы… Не нравились ему, скажут они, не за то адашевцы, что всем ворочали и все забрали в свои руки, скрывая от царя правду и показывая, что им было нужно, – набрал он на смену таких же правителей. Значит, нужна была ему эта шайка полновластных хозяев, заправляющих его именем? Адашевцы оказались недостаточно жестокими! Ему нужна была человеческая кровь… Пить и лить ее – выискалась шайка кромешников… От них уже, говорят, никому не было пощады… А я… опустил руки… Вижу и слышу только там, где мне указывают, и то, что мне говорят… натолковывают… Где была моя прозорливость, когда сомнение щемило сердце, а ухо склонялось к лепету коварного сплетения лжи и обмана на гибель сотням и тысячам… невинных»…
Царь в неистовстве бил себя в грудь.
«Ну, казню я своих злодеев, – продолжал он мыслить далее, – очистит ли меня осуждение и кара их от обвинения в потворстве с моей стороны сперва, а потом взваливания на них моей же вины? Их гибель, скажут, нужна была ему, чтобы себя обелить! Вот мое положение. Кому я, самодержец, скажу, что эти изверги так меня опутали, что я делал все им угодное и нужное и не подумал проверить да разузнать, подлинно ли мне представляют? Как царю не поверить донесению Слуг своих, когда он постоянно все и узнает только из этих донесений?! Сам собою я не имею и возможности открыть подлог и ложь, если захотят меня морочить»!
Иоанн встал с кресла и неровными шагами заходил по комнате, опираясь на костыль.
«Сознаться в невозможности видеть истину, самому заявить, что я не способен к управлению? А другие, если ты откажешься, способнее, что ли, его выполнить? Сесть на престол многие поохотятся – пусти только. Выполнить царские обязанности если не сможет привычный кормчий, по человечеству не свободный от промахов, где смочь повести их непривычному, неопытному?.. Меня – наследственного владыку – могли окружать прихлебатели, искатели милостей, первые враги государства… Не больше ли зла причинят они при случайно возвысившемся»?..
Царь подошел к аналою и тихо опустился на колени.
– Сердцеведец… – начал молиться он. – Ты зришь глубину души моей! Впал я в сети коварства… и перед судом Твоим не обинуюсь за зло, учиненное моим именем, понести заслуженную мною кару. Верую в святость и неисповедимость судеб Твоих! Если же перед Тобою не хочу оправдываться неведением, какая польза перед людьми сваливать мне, самодержец, вину на презренных слуг! Карай меня, Господи, за зло, ими учиненное! Сознаю в этом Твое правосудие, но просвети… пока не настанет час кары! просвети мои умственные очи, да вторично не сделаюсь орудием людской злобы… Невознаградима кровь, пролитая злодеями при моем ослеплении… по крайней мере, нужно вознаградить кого можно и кто не предстал еще моим обвинителем перед Тобою, Судьею праведным[2].
Иоанн упал ниц перед иконами, и долго глухие рыдания колыхали его худое, изможденное страшным недугом, распростертое на полу тело.
В то время, когда несчастный венценосец горячо молился царю царей, помилованный им его верный слуга Семен Карасев во весь опор скакал по направлению к Рогатице, к заветному дому, где он оставил более чем полжизни.
Что ему было до того, что он теперь по слову царя отверженный между людьми, что каждый безнаказанно может убить его. За себя постоит он против всякого, постоит и защитит теперь и свою ненаглядную Аленушку.
«Что с ней? Жива ли она? Не напали ли опять без него кромешники… Да нет, старуха нянька чай как зеницу ока сбережет ее, схоронит, не найти никакому врагу… сама сказала мне…» – мелькают в голове его то тревожные, то успокоительные мысли.
Вот и заветный дом. Соскочил с коня Семен Иванов, отворил ворота, ввел коня и, привязав его к навесу, поспешил в дом.
«Здесь ли она? Жива ли?»
Он даже остановился от волнения, прежде нежели отворить дверь.
X. Христова невеста
По выходе из горницы Семена Иванова Агафья Тихоновна несколько секунд молча смотрела на сидевшую на лавке, откинувшись к стене, Елену Афанасьевну, и вдруг дико, неистово захохотала.
Аленушка вздрогнула и с видимым усилием широко открыла на свою старую няньку удивленные глаза.
– Что с тобой, Агафьюшка?
– Агафьюшка… Какая же я тебе, девушка, Агафьюшка… – удивилась в свою очередь старуха. – Ты сама-то кто, девушка, будешь?
– Как кто я? Да разве ты не признала меня?.. Я… Аленушка…
Какой-то инстинктивный страх, вдруг ни с того, ни с сего обуявший Елену Афанасьевну, придал силы ослабевшему организму и она даже всем туловищем отделилась от стены.
– Аленушка… какая же это такая Аленушка… невдомек мне что-то девушка!
– Как какая? Да твоя же питомица, Афанасия Афанасьевича Горбачева дочь… али не признала, так изменилась я… с того дня как тятеньку на правеж взяли… к царю…
– Ишь ты какая, девушка прыткая… Только меня, старуху, не морочь… глаз мне не отводи, потому без нужды это… не обманешь…
– Да что ты, Агафьюшка, опомнись, что мне тебя обманывать… я… я… Аленушка…
Елена Афанасьевна протянула к ней свои руки…
Старуха отступила.
– Говорю, девушка, не морочь… не обморочишь… Какая же можешь ты быть Аленушкой, когда у меня она одна была кралечка… как налетели вороги, взяли ее силком от меня и стали, как злые вороны, клевать тело ее белое… Сама я своими глазами видела, как они, надругавшись над моим ненаглядным дитятком, повели ее топить к мосту Волховскому… В небесах теперь витает ее душенька… Христовой невестой соделалась… Меня в горней обители ждет, чай, не дождется душа ее ангельская… Скоро, скоро мы с ней свидимся, не жилица я на свете белом, не казнили меня злодеи кровожадные, загубили лишь ее, молодушку, сама себя казню рукой старческой, довольно нажилась, навиделась… Вот и петля уже приготовлена… да помешала ты мне с твоим полюбовником.