Евпатий Коловрат - Лев Прозоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встретился б кабан, воевода убил бы кабана. Свалил бы лося, выйди сохатый навстречу. Наедь они на берлогу — осиротело б медвежье логово. Воевода, не раздумывая, сошёлся бы с лютым — страшной охотничьей байкой, длиннохвостой рысью с круглыми ушами, что в прыжке сбивает вершника с конём. Встал бы на самого Индрика, подымись сейчас Отец Зверей из подземных глубин, круша похожими на лодейные рёбра клыками мёрзлую землю, вздымая над соснами длинный хобот. И страх, и охотничья мера остались там — на пепелищах мёртвого города.
А вышло по-иному. Редкий, втройне редкий зимой, когда туры сбиваются стадами, уходят в леса из поля, тур-одинец встретился им. Могучий, явно уже на втором десятке. Весу, наверно, в полсотни пудов, холка была б вровень с еловцом шлема высокого воина — стерпи лесной бык его рядом. Глаза глядели надменно. Князь лесов… князь-изгой — что ж, случается и такое. Государь бы сошёл с коня и взял в руки рогатину, почитая такого противника.
Только не было здесь Государя. Не было его. Воевода сжал зубы, отгоняя ожившую боль. Поднял глаза на зверя, объедавшего тонкие ветки с молодых осинок.
Не будет равного боя, лесной изгой. Не судьба…
Бык повернулся к всадникам, отрываясь от чёрных осиновых веток. Наклонил рога. Рявкнул грозно. А потом развернулся и пошёл на них.
Охотничьего лука у воеводы не было. Был боевой, из которого долго не поцелишь — ни одна рука не удержит тетиву из сыромятной кожи больше двух-трёх ударов сердца. Слишком могучи рога лука, креплённые турьими же рогом и костью. Вскинул — выстрелил… а уж точно ли ляжет стрела — дело стрелецкой науки.
Стрела вошла в грудь зверю у самого основания шеи. Глубоко, на пядь, пробила чёрную шкуру и мышцы. Кровь из разрубленной широким стальным клювом яремной вены щедро пометила снег, зверь рявкнул снова, уже от боли, и тут же, в голос с ним, рявкнул лук заехавшего с левого бычьего бока Дорофея, посылая стрелу под лопатку. Но тур ещё бежал свою последнюю сажень, прежде чем рухнуть недалеко от копыт подавшегося уж было в сторону скакуна воеводы, взрыв снег ещё жаркой мордой.
Воевода соскочил с коня в снег. Подошёл неторопливо. Присел у рогатой головы. И странное дело — вроде бы после гибели целого города, что звериная смерть? А всё же… всё же то был зверь-князь, зверь-воин. И в другое время стоил бы честного поединка.
А что время было не другое, так то не его была вина. И не их.
И всё же, прежде чем вытащить из голенища широкий нож, воевода протянул руку — прикрыть всё еще, даже в смерти, тлеющие багрянцем боевой ярости бычьи глаза.
Свежевали вчетвером, спеша, пока не закоченело на морозе огромное тело, не застыла в жилах кровь. С головы кожу сняли с рогами — длинными, светлыми, чёрными на острых концах. На шкуре были метки — от рогов соперников, от волчьих клыков, а пара, похоже, и от стрел — стрел менее удачливых охотников.
Тут же и разделали тушу боевыми чеканами. Хватит уже толокном пробавляться — зима и война посытней еду любят. Два окорока, свесившиеся с сёдел едва не до земли, да передние ноги, да грудинку с рёбрами — в седельные сумы. Туда, где раньше были мука, толокно да солонина. Над осинником, над забрызганным кровью снегом уже стрекотали сороки, созывая не брезгующую плотью и кровью лесную живность на пир. Ведь морду да потроха двуногие оставят — хватит и сорокам, и воронам… А за этой черноперой «сторожей», глядишь, и «гридни» подтянутся — те, что в серых шубах круглый год ходят.
На угоре их ждали костры. По снегу выложен большой круг из хвороста, в середине — высокий костёр «колодцем». За пределами дровяного круга остался тот костёр, над которым хозяйничала седая княгиня, а рядом с ним уже разгорались ещё несколько, у которых грелись его воины. Добычливых охотников встретили просветлевшими лицами — успели стосковаться по свежему мясу.
Дорофей ещё и поднял от своего седла турий окорок.
— Здорово лесовали, Сивоусе! — окликнул немолодого гридня Ермил.
— А то! — откликнулся витязь, огладив усы, и впрямь пересыпанные сединой не о полной белизны, а как раз что сивые. Воевода оглянулся на Дорофея — чтоб запросто спустил младшему кинутое в лицо назвище? За меньшее мог меч из ножен потянуть. Своего убить не убил бы, но поучил крепко, чтоб до старости памятку оставить. А тут…
— Ты ль это, Дорофей? — негромко спросил воевода. — Не припомню, чтоб сносил такое.
Дорофей вновь коснулся рукой усов, глянул из-под тёмно-русых бровей.
— Да это, воевода, черниговец всё, Чурыня-то. Помнишь, Демьяна Догадой нарёк? Ну так он на том не угомонился. Я вот Сивоус нынче, Ероха — Головня, Вавило — Кужель. А я так мыслю, воевода, — правильно это. — И продолжил, слезая с коня: — Имена-то наши мы с крестами получали. А коли нынче кресты посымали, так и зваться нам теми именами не к месту.
— А меня как теперь зовёте? — Воевода не знал, нравится ему такая затея или нет.
— Так воеводой. Аникей вон… тьфу, Глуздырь, стало быть, впрямую Чурыню спросил. Он ему — мол, не мне воеводе имя давать, его другие нарекать будут.
Оба, воевода и воин, не сговариваясь, поглядели за дровяной круг, там, где рядом с костром-колодцем дремал, укрыв морду лапой, Синь-Медведь-камень.
Другие… понятно, какие другие.
Минула трапеза. В ней без доли осталась одна княгиня, сидевшая у Медведь-камня на скатке-плаще. Чурыня бегал звать — отказалась. Вышла, когда уже поели и оружие в порядок привели — больше всего возни было тем, кто топорами валил деревья, да на дрова их рубил, но и воеводе с тремя охотниками достало заботы — точить по новой ножи и чеканы. Гридни уж стали оружьем шутейно звенеть — для разогреву.
Тогда и появилась она.
— Ну что, молодцы… — оглядела всех глазами, больше не жалившими злой вьюгой. — Солнце за Шернский лес пало, а нам за обряд. Ваше дело невелико — стойте меж малым кругом, что из хвороста, и большим. Стойте крепко. Как в бою стеной стоите. Из круга не ходите, неладно будет. И в мой круг не заступайте, что бы ни было, слышите?
Снова оглядела всех, едва слушая разноголосое «Слышали, госпожа… так и будем».
— Не спрашиваю, согласны ль до конца идти. Но помните — всю храбрость в кулак соберите. Какой бы страх ни увидели — стойте!
Всё слушали со вниманием. Догадывались уже, что страх тут может быть полютее, чем пешим перед половецкой ордой стоять.
И только воевода, встретившись глазами с седой княгиней, угадал несказанное — а страшнее всего выйдет, если ничего не будет. Если впустую всё, и нет им подмоги от Пертова угора, как семьям их от Успенского собора не случилось. Смолчала она про этот страх, и правильно. О таком ни к чему говорить.