Кто идет? - Ричи Достян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На ночь двери надо закрывать, — сказала она сурово, — тыщи всякого народу ходит. Это пароход, а не дом. Я не могу за все отвечать!
— А почему вы не стучитесь?
— Не хотела будить, — ответила она и, нимало не смутясь, вошла, — я думала, вы спите.
Она стояла посреди каюты и придирчиво разглядывала меня. Потом вдруг улыбнулась ни на что не похожей улыбкой. Просто маленький рот, растянувшись на секунду, чуть удлинился и снова стал прежним. После этого лицо Айши освободилось от злого напряжения. Будто эта маленькая женщина долго исподтишка наблюдала за мной, что-то проверяла, проверила и наконец успокоилась.
— Через полчаса будет Куйбышевская стройка, пойдете смотреть?
Мы вышли на палубу.
Сунув руки в карманы кителя, Айша стояла рядом со мной, молчаливая и важная. Она всматривалась в тусклую даль, исколотую острыми, мелкими огнями. Приближаясь, огни белели. Скоро свет их дотянулся до нас с потоком сложных и непонятных звуков.
Когда больше не стало слышно рокотанья, гулов и шорохов, долетавших с берега, и огни строительства превратились в сплошную струистую полосу света, я попросила Айшу зайти ко мне.
— Надо спать, уже поздно. — Но минут через десять, очень громко постучавшись, она вошла и встала у двери. Я жестом пригласила ее сесть. Айша присела на край койки. Одна нога повисла в воздухе, другой она упиралась в пол.
— Сядьте поудобнее.
— Нельзя. Каждую минуту, может, надо будет идти.
— Зачем?
Она пожала плечами:
— Сейчас не моя вахта, но пассажиры не спят еще: слышите — ходют.
Она замолчала в ожидании вопросов. Это было совершенно ясно по тому, как чинно лежали на коленях ее маленькие обветренные руки.
— Сколько вам лет? — спросила я, чтобы начать разговор.
— Откуда я знаю… никто не знает. Люди говорят: кто-то привел нас в детдом — меня и брата. А что они там в документах написали…
Она махнула рукой и насупилась.
— Сколько нам лет, кто нам имя дал — ничего не известно! Я еще ничего не понимала, а у меня уже стали высчитывать за бездетность!.. Уроды! Вы не смейтесь, это в затоне такой бухгалтер. Люди удивляются, говорят — не может быть столько лет, а я откуда знаю, пора или не пора с меня высчитывать?
Она помолчала. Потом вдруг выпрямилась. Едко глянула черными блестящими глазами:
— Они уже говорили вам, что я злая?
— Кто «они»?
— Наши проводницы. Эта — «ха-ха-ха» — Сима!
— А что, неправда?
Айша хмуро молчала.
— «Ха-ха»! — повторила она. — Хорошее «ха-ха», когда в каютах грязь! Я сдаю вахту — все вычищено, а они!.. Надо работать, а не кататься. Неблагодарные!
Айша свела брови. От этого круглые глаза ее стали как два кедровых орешка — тусклые, с острыми уголками.
Для того чтобы переменить разговор, я спросила ее о брате.
— Брат? Брат у меня хороший. Мне десять лет было, когда он взял меня из детдома к себе. А может, и не десять? Он старший. Тогда он учился в летной школе. Мы хорошо с ним жили… работать я начала рано… Сейчас он в Керчи. Он взрослый…
В коридоре послышались медленные, серьезные, очень тяжелые шаги. Айша насторожилась и продолжала машинально:
— Он в армии, он пишет мне письма…
Шаги остановились. Дважды щелкнул ключ. Я посмотрела на часы. Было начало пятого утра. Только что кончилась капитанская вахта.
Айша улыбнулась и незнакомым мне голосом сказала:
— Очень люблю я зарубинские частушки, только он, тюфяк, не заводит.
— Кто тюфяк?
— Радист, не знаете, что ли?
Она затихла вся. Маленькая рука медленно обводила несложный узор пледа на койке. Не поднимая головы, Айша сказала:
— Лучше нашего капитана никого на свете нет.
Я смотрела на ее черные реденькие волосы. На жесткий китель, под которым даже не угадывалась грудь. И припомнился парк, она в своем нелепом желтом платье, волокущая огромный зимбиль, и эти ее узенькие плечи, перекошенные непосильной ношей…
А он никогда ничего, наверно, не узнает.
НИ БАКЕНОВ, НИ ЧАЕК…
Неделю целую не было ясного неба над Волгой. Били по ней тяжелые, темные дожди. По нескольку раз на дню шел снег, а на мокрых плотах, на теплой земле не оставалось от него никаких следов.
Большие пассажирские вокзалы разведены уже по затонам. На грузовых аврал: надо успеть сбросить, надо успеть забрать последние тонны груза.
Тяжелое это время для капитанов, а еще тяжелей для штурманов, потому что только по осени и видно, какой из кого получается судоводитель.
Капитан по-прежнему был сдержан с Аленкиным, но глаза его теперь не глядели навылет, они задерживались на Сашиной физиономии, и Саша замечал в этих глазах раздумье.
Так, в круговращении вахт и коротких передышек, перед самым концом навигации к Саше Аленкину стала приходить уверенность в себе, и появилось даже спокойствие. Правда, спокойствие шло еще и от другого — закрылся наконец салон первого класса. Тоня не надевала наколки, которая была ей так к лицу, ничего не записывала в узких блокнотах, не носила тяжелых подносов с бульонами — некого было кормить!
Шестеро пассажиров первого класса сами попросились во второй. Капитан разместил их в каютах, расположенных над машинным отделением, — там было теплее.
Чем ненастнее выпадали дни, чем труднее было работать, тем энергичнее становился Аленкин. Ходил стремительно. Говорил, не сдерживая сильного голоса, не приструнивая рук.
И Тоню как-то холод не брал — с наступлением холодов она стала голубее глазами и белее лицом. Казалось, что ходит напудренная. Саша въедливо вглядывался, хотя отлично знал, что Тоня не пудрится, что моет лицо серым хозяйственным мылом.
И губы у нее стали другими. У всех пообветрились, а у нее нет. Большие, шелковистые, они очертились лучше. Трещинка, делившая нижнюю губу пополам, углубилась. Тонины губы притягивали теперь больше, чем глаза. Это особенным образом тревожило Сашу.
Старик масленщик как-то взглянул на нее и сказал:
— Ру-усская дева! Даром ли сказано — подснежная ягода слаще!
Тоня страшно смущалась, когда говорили о ней, а Саша и хотел и боялся верить, что она такая хорошая останется. Никогда не будет нагловато щуриться и встряхивать волосами, как это делает Сима.
В салон первого класса теперь разрешалось входить только своим. Старшая официантка тетя Феня и Антонина укладывали на зиму ресторанное хозяйство. В салоне было нестерпимо светло, холодно и гулко. Подбитые шелком бархатные шторы лежали на диване. Ковер был унесен.
Тетя Феня что-то считала и считала с таким лицом, как будто у нее кто-то умер. А Тоня улыбалась — она знала, что никакой недостачи у них нет, просто тетя Феня — очень легкая на слезу — не переносила разорения.
Саша, конечно, раздражал тетю Феню.
Сидя на большом круглом столе, он глазел на Тоню, а она стеснялась, опускала голову.
Льдистый блеск полированных столов, захватанные обложки прейскурантов, стопкой сложенные на полу подле буфета, и эти стулья с воздетыми к потолку ножками, стулья, на которых уже никто не будет рассиживаться до самой весны, вызывали у него беспричинную радость.
А за холодными стеклянными стенами, волнуя безжалобной печалью, голосили прощальные свистки уходящих в затоны судов.
Тетя Феня переставала копошиться и слушала. Широконосое, пористое лицо ее становилось суровым, а глаза расплывались в мягком, влажном блеске.
Налетали порхающие, бессильные метели. Снова и снова шел грязный дождь. «Георгий Седов» напоминал заколоченную дачу. Только внизу не присмирела жизнь — в матросских кубриках, на камбузе. Раньше, бывало, поставят вариться еду и норовят поскорее вон! А теперь подолгу стоят над кастрюлями, жадно глядят на огонь, греют животы.
Со злым азартом, как говорит боцман: «Кругом бегом — сутки сквозь», работала напоследок команда. В работе была теперь вся жизнь. Пожалуй, только дети напоминали, что не вся!
Матросские дети тоже теперь с особым азартом напоследок развернули игры. Как только пассажиров не стало, ребятня захватила в свои руки теплоход. Шалея от гула металлической слани, носились они по нижней палубе от кормы до носа, и никто не мешал им, никто не запрещал визжать девчонкам, запряженным за косицы, даже боцман не говорил им «цыц, матросы!». Кончилось лето! «Давай валяй, ребяты, покудова идем, — на берегу не разбежишься. Там с жильем покудова тесно!»
Верхняя палуба пустовала. На ней подолгу лежал снег. Ее пересекали, только идя на мостик, и то лишь по левому борту.
Как-то из-под скамейки с пожарными ведрами вылез голубь. Серый, мокрый, трепаный. Вылез. Постоял. Пошел не спеша по нетронутой пороше, со спины похожий на старого, плохо одетого человека, у которого все в прошлом. Там, где он ходил, остались веселые узоры, пробитые в снежном пуху четким, острым крестиком.