Напряжение счастья (сборник) - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот эту тихую голубоглазую бабушку – родную мать моего родного отца – я, одиннадцатилетняя девочка, выгнала из дома! То есть я ее, конечно, не выгнала. Я ей просто объяснила, как трудно живется папе с его бессонницей и как он нуждается в отдельной комнате. Я объясняла ей все это, краснея, торопясь и волнуясь, а она слушала, понурив ярко-седую кудрявую голову и перебирая оборки своей старинной кофточки маленькими сморщенными пальцами. Когда я закончила, она крепко поцеловала меня и сказала, что, конечно, в первую очередь нужно думать о папином здоровье и о том, чтобы мне было где делать уроки, так что она уедет.
В конце лета она уехала, а через полгода умерла.
О, стыд мой! Подлый грех мой, от которого не отмыться! Я знаю, отчего Нюра, ничего и не слышавшая об этой истории, меня ненавидит! Вот за эту самую старуху, давшую жизнь моему отцу и, стало быть, мне и, стало быть, моей дочери. Я предала родную плоть и кровь, и мне воздалось, мне отомстилось от моей же родной плоти и крови.
Кто это сказал – Достоевский, что ли? – про закон крови на земле? Есть такой закон, точно.
Феликс меня, конечно, бросит, я это давно чувствую, особенно после вчерашнего грудного голоса в телефоне. Сколько ей лет? Тридцать?
24 апреля. Мы расстались с Феликсом. Он ушел. Я гляжу в одну точку и вою. Спокойно, спокойно, пиши дальше. Тебя бросил муж, с которым вы прожили двадцать шесть лет.
Случилось это в среду.
Я уже спала, и довольно крепко, так что даже видела сон.
Мне снилось, что я молода и на мне ситцевый сарафан, похожий на те, что носили в пятидесятые. Живу я в каком-то чуть ли не средневековом городе, обнесенном стеной. Город стоит высоко над морем, и на него постоянно нападают соседи. Чтобы обороняться от этих соседей, жители разводят в своем море особых змей – плоских и прозрачных, так что их не видно в воде. В городе запрет: несмотря на то что все, от глубоких стариков до грудных младенцев, знают о змеях, признаваться даже самому себе, что ты об этом знаешь, нельзя. Всякий, кто нарушает запрет, сразу умирает. И вот я, молодая, веселая, в ситцевом сарафане, срываюсь с берега и падаю в море. Змеи окружают меня и обматывают своими волокнами так, что я не могу шевельнуться. Я чувствую, что это конец, знаю, но не кричу и не зову на помощь. Напротив, я изображаю, что мне было жарко и поэтому я решила искупаться.
Проснулась в холодном поту. Феликс стоял в дверях. Плащ и клетчатая кепочка были насквозь мокрыми, значит, шел дождь.
– Мне нужно поговорить с тобой, – сказал он. – Очень нужно поговорить.
И тут – о Господи, вот оно, наступило! – я повела себя как во сне, от которого едва опомнилась. Я забормотала о какой-то ерунде, быстро-быстро и очень дружелюбно, лишь бы не дать ему произнести, лишь бы протянуть время до смертного приговора. Я бормотала о том, что наш отдел вот-вот откроют, мне уже звонили и скоро я выйду на работу, так что он сможет плюнуть на свои халтуры и заняться любимым делом, я сетовала на то, что Нюра так редко бывает дома и мы почти перестали проводить время втроем, а это – согласись! – так важно, чтобы семья проводила время вместе, и пусть дочь давно выросла, все равно ей нужны родители, и мама, и папа – папа, может быть, чуточку больше, так как девочки вообще сильнее привязываются к отцам, отцовское влияние крепче… Я остановилась наконец, потому что мне не хватило воздуха.
– Наталья, – сказал он в кромешной тишине. – Я встретил другую женщину…
– О, какая дешевка! – завопила я. – Фраза из бульварного романа!
– Фразу я не буду с тобой обсуждать. – Он испуганно взглянул на меня. – Давай поговорим о деле.
Но я уже опомнилась. Надо было немедленно что-то предпринять. Нельзя отпускать его, нельзя!
– Послушай! – пролепетала я. – Зачем же так?
– Как – так? – спросил он.
– Зачем так жестоко? Не бросишь же ты нас, в конце концов! Мало ли что бывает у мужчин на стороне!
– Наталья, – сказал он глупым просящим голосом, – пойми, у меня другая женщина. Я ее люблю, вот в чем дело.
Кровь бросилась мне в голову.
– Какой же ты… – У меня тряслись губы, и слова застревали в горле. – Подонок ты, вот что! Грязный лысый подонок!
– А ты! – вдруг словно бы опомнился он и закричал так громко, что бедный Тролль выскочил из-под стола и уставился на нас. – А ты! Что я видел от тебя? Одни муки!
– Муки? – переспросила я. – Это ты-то говоришь про муки? Да вспомни хоть, сколько абортов я сделала, вспомни, через что я прошла! Муки!
– Мне, – закричал он еще громче, – мне твои аборты стоили не меньше, чем тебе! Я этот кошмар вспоминать боюсь! Когда бы я до тебя ни дотронулся, ты тут же начинала причитать, что опять залетела! И потом я вместе с тобой ждал этих чертовых месячных! Всю нашу жизнь я ждал твоих месячных!
– А кто виноват? – Я тоже кричала. – Кто виноват? Я что, от соседа залетала? Это были твои дети! Ты их делал, а потом требовал, чтобы их убивали! И платил за это! Да! Cемьдесят рублей в конверте!
– Я ухожу, – сказал он. – Чего-то самого главного нет в нашей жизни. Мы с тобой не договорились.
О, это было наше слово! Вернее, мое, которое он потом тоже начал трепать направо-налево! Я ему всегда говорила: «Мы с тобой договоримся» или (в хорошие минуты!): «Договорились?» Это было слово-пароль, и вот он теперь его вспомнил!
– Уходи, – сказала я и сползла на пол, туда, к Троллю, к его родному теплу. – Уходи, пока я тебя не убила. Ненавижу и желаю тебе смерти.
Он отшатнулся от меня.
– Смотри, – сказал он, – себе не накаркай. Знаешь ведь, как это бывает?
– А ты меня не пугай, – ответила я, изо всей силы прижимая к себе собачью голову (а Тролль, любимый, все понимал и только переводил глаза с Феликса на меня). – Не пугай меня, голубчик, поздно…
Он, видимо, взял себя в руки. Все-таки он бросал меня, да еще старую, безработную, выпотрошенную. И уходил к другой, с красивым грудным голосом, наверное, молодой и привлекательной.
– Я оставляю тебе квартиру, – сказал он. – Можешь делать с ней, что хочешь.
– Что? – взвизгнула я. – Ты мне оставляешь квартиру? А что я буду есть в этой квартире? Нашу кровать? Тумбочку?
– У меня нет денег, – ответил он. – Я отдаю тебе все, что у меня есть. – Он вынул из кармана плаща конверт и положил его на стол. – Тебе должно хватить на пару месяцев. А там посмотрим.
– Ты сказал Нюре? – спросила я.
– Нет еще, – ответил он и понурил голову.
Он понурил голову, как мальчик! Как провинившийся мальчишка!
– Я тебе не говорю, – сказал он, не поднимая головы (ах, какой гадкий спектакль!). – Я не говорю тебе: «Прости меня», потому что… Потому что мы сильно виноваты друг перед другом и вряд ли сумеем друг друга простить…
– Да, – сказала я, глядя на него снизу вверх (по-прежнему обнимала Тролля на полу). – Ты сильно виноват передо мной. И я тебя не прощаю.
Он криво усмехнулся:
– Меня прощать… Я с тобой хлебнул – во!
И сделал резкое движение ладонью по шее, словно отсекая собственную голову. Повернулся и ушел в кабинет, закрыл дверь.
Я не могла шевельнуться (точно как во сне со змеями!).
Минут через пятнадцать он вернулся, но уже с сумкой.
– Я сам поговорю с Нюрой, – сказал он. – Прошу тебя не вмешиваться.
Вот и все. Жизнь моя, как сказал поэт, иль ты приснилась мне?
Сказал и повесился. Значит, не приснилась.
Теперь о дочери.
Она странно отнеслась к отцовскому поступку. Через два дня после нашего «развода» (интересно, кстати, собирается ли он оформлять его юридически?) Нюра спросила меня:
– Мама, а вы с папой хоть когда-нибудь, хоть раз были счастливы?
– Конечно, – возмутилась я. – Очень были.
– Врешь, – жестко сказала она. – Не были. Я помню, что вы никогда не хотели больше детей. Я просила братика, а вы отмахивались.
– Не знаю, – сказала я. – Жизнь была непростая, вот и не хотели. Не знаю, не помню.
Все я помнила! Она, маленькая, кудрявая, требовала: «У Оли есть братик, почему у меня нет?»
А мы действительно отмахивались. У нас был формальный предлог: моя первая беременность (не хочу о ней сейчас!) так ужасно закончилась из-за предлежания плаценты. С Нюрой случилось бы то же самое, если бы это предлежание не обнаружили на третьем месяце и не положили меня на сохранение до самых родов. Потом сделали кесарево. Врачи говорили, что такая аномалия всегда может повториться, раз она уже два раза имела место.
Но ведь не боли я боялась! И даже не потери ребенка! Я боялась, что этот ребенок родится уродом и – в отличие от того, первого, – выживет! С каким ужасом взгляд мой выхватывал в метро или на улице детей-уродов!
Как сейчас помню: зима. Из шестого подъезда выходит тихая пожилая женщина (а может, и не пожилая, горе старит). Рядом с ней – девушка в меховой ушанке. У девушки бессмысленное лицо, широко разинутый рот, тонюсенькие ноги и такие же тонюсенькие, дергающиеся руки в варежках. Она что-то мычит, выпуская струйку слюны на подбородок, и мать терпеливо останавливается, вынимает носовой платок, вытирает струйку… Идут дальше. По снегу, по холоду, среди торопливых пешеходов, которым до этой несчастной, зачем-то родившейся, зачем-то живущей – нет никакого дела!