Жуковский - Виктор Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жуковский переводил «Дон Кишота» и занимался самообразованием. Сшив тетрадь из больших синих листов, он сделал заголовок: «Историческая часть изящных искусств. 1. Археология, литература и изящные художества у греков и римлян». Начал делать сюда выписки. В другую тетрадь делал выписки из книг по философии. Третья предназначалась для упражнений в немецком языке. В черновой книге — альбоме с застежками — делал планы будущих сочинений, намечал, что перевести.
Вскоре из Москвы прислана была ему изданная Поповым книжка: «Четыре времени года. Музыка сочинения г. Гайдена». Здесь было напечатано переведенное Жуковским либретто немецкого писателя Ван Свитена для оратории Гайдна, сделанное по мотивам поэмы Томсона «Времена года». И. Томсон и Гайдн горячо любимы были в молодом тургеневском кружке. Андрей Тургенев, ездивший по службе в Вену, писал оттуда, что ему посчастливилось видеть Гайдна, который дирижировал в концерте своими произведениями: «Я с величайшим наслаждением слушал, чувствовал и понимал все, что выражала музыка». Андрей прислал Жуковскому и Мерзлякову портреты Шиллера и Шекспира (он увлекся Шекспиром и начал переводить «Макбета»). Александр Тургенев, уехавший учиться в Геттингенский университет, послал брату Андрею «для раздачи друзьям» экземпляры шиллеровской «Орлеанской девы», написанной в 1801 году. Потом Андрей был в Лейпциге и написал Жуковскому, что он был там на представлении новой драмы Шиллера «Die Jungfrau von Orleans» («Орлеанская дева») и сокрушался, что ее «нельзя никак представлять на русском театре, первое потому, что не позволят, второе, что у нас нет актрис для Иоанны». Наконец, Андрей прислал драму Жуковскому, который, конечно, сразу стал думать о ее переводе. Андрей мечтал съездить в Веймар, где, как он пишет Жуковскому, «живут теперь Шиллер, Гёте, Виланд, Гердер: тамошний герцог им покровительствует».
Андрей прислал Жуковскому свои стихи. Жуковского они поражали — совершенством слога, мрачной силой мысли.
Свободы ты постиг блаженство,Но цепи на тебе гремят;Любви постигнул совершенстваИ пьешь с любовью вместе яд.И ты терзаешься тоскою,Когда другого в гроб кладешь!Лей слезы над самим собою,Рыдай, рыдай, что ты живешь!
«Это будет великий поэт, — думал Жуковский. — Ему открылось что-то такое, что еще никому не ведомо». В июле 1802 года в очередной книжке карамзинского «Вестника Европы» обнаружил он новое произведение своего друга под названием «Элегия». Карамзин сопроводил ее примечанием: «Это сочинение молодого человека с удовольствием помещаю в «Вестнике». Он имеет вкус и знает, что такое пиитический слог». Чудесно преображен был в стихотворении дух Юнга и Грея, — это был совсем не перевод и не подражание, — это было оригинальное, собственное Тургенева сочинение. Жуковский сразу понял, что Тургенев вышел в новое поэтическое пространство, — меланхолию карамзинистов он преобразил в чувство трагическое, сильное.
Жуковский вспомнил, какими страстными и даже злыми слезами плакал Андрей, положив голову на руки, когда приходил он из московских трущоб домой... «Да, мы все — добрые! — восклицал он. — Но и самого доброго из нас пусть да грызет совесть». В «Элегии» — грозный — вселенский образ Осени, похожей на конец света, — «бурная осень», равнозначная разверстой Могиле, символу всепоглощающего Времени, беспристрастная жестокость Природы, обусловливающая равенство всех людей — равенство перед Смертью... Единственное вечное в человеке — любовь! Любовь заставляет сострадать — то есть создавать братство людей; любовь уничтожает зло; всякое горе она лишает его злобной силы:
И в самых горестях нас может утешатьВоспоминание минувших дней блаженных!
Все то доброе, что есть в жизни человека, пусть его бывает чаще всего и слишком мало, — перевешивает и побеждает злую стихию бытия, если оно помнится с любовью... Отсюда как презренна погоня за богатством, чинами, всякое тщеславие...
Жуковский нашел тут всю программу для нового перевода «Сельского кладбища» Грея. Собственно, его уже сложившаяся жизненная позиция полностью согласная с Андреевой, отразилась как в зеркале в его «Элегии». Можно было бы и не повторять Андрея в новом переводе, но Жуковский чувствовал, что Андрей не до конца сделал начатое: его произведение разбросанно, хаотично (как и первая попытка перевода «Сельского кладбища»...), не отточено в стиле. Надо бы показать, какова в своей форме должна быть русская элегия, прояснив все возможности, заложенные в «Элегии» Тургенева... Философски ясное и простое — счастливо найденное — содержание «Элегии, написанной на сельском кладбище» Томаса Грея дает прекрасную схему для развития всех нужных идей. Правда, у Грея слишком много конкретных примет бытия, чем он невольно приземляет общую мысль (вроде крытого соломой сарая), а читателя нужно поднимать — устремлять к небесам на крыльях чувства... Кроме того, стих должен звучать напевно, как музыка Гайдна, а не отрывисто — подобно английской речи Грея и его «героическому» английскому стиху, пятистопному ямбу. Стих «Элегии» Тургенева — александрийский, то есть французский (давно уже и для русских привычный) шестистопный ямб, — как раз напевен, и его можно сделать еще более плавным, если соблюсти в каждой строке цезуру и обратить внимание на столкновение звуков, на самую музыку слов...
Собственно, задумывался опыт. Жуковский хотел сделать этот перевод для Андрея Тургенева (ему он и посвятит его), вступая с ним в общую работу. Его «Элегию» и свой новый перевод он представлял себе как бы единым произведением. Бурность, дисгармоническая резкость, мрачная сила одной должны быть уравновешены стройностью, мелодичностью, подобной пению небесных сфер, меланхолией другого.
На холме, между парком и Васьковой горой, Жуковский часто сидел с книгой или просто так, размышляя. Ему здесь так было хорошо, что он решил построить на этом месте беседку для работы. Он сделал чертеж, и два плотника соорудили нехитрое здание; подсыпали повыше холм, утрамбовали землю, ошкурили несколько сосновых бревен, изготовили свежей осиновой дранки на крышу. Чудесно пахла эта беседка, и как весело было в ней, когда пришли сюда на «новоселье» все шесть девиц Юшковых и Вельяминовых и Екатерина Афанасьевна с Машей и Сашей! Они нарвали цветов на широких валах городища и увили ими всю беседку, и на столик, где Жуковский собирался писать, насыпали цветов...
Высокий, худой, в белой рубашке с большим воротником, с черными, длинными — почти до плеч — волосами, темноглазый и загорелый, Жуковский каждое утро приходил сюда, неся под мышкой несколько книг и тетрадей. Он прижимал страницы от ветра гладким речным камнем и смотрел вокруг, словно шкипер с корабельной палубы. Слева тянулся вверх к усадьбе парк. Внизу белела глинистая дорога. За церковью пруд блестел под ивами. За большим лугом раскинулись домики деревни Фатьяново по берегам затененной ивняком Выры. Далее круто вверх поднимается поле: там — полосы посевов, рощи. За этим полем скрыт Белёв, часть которого — как раз золотые главы монастыря над Окой — выглядывает справа. Наглядевшись, Жуковский начинал работать. Налетит ветер, спутает ему длинные волосы, он нетерпеливо откинет их назад и снова за карандаш. А то выйдет из беседки и задумчиво ходит по городищу, срывая травинки. Кричат петухи, слышится мычание коров и далекий звук пастушеской жалейки. Недвижно стоят легкие облака. На Болховской дороге тарахтит экипаж — в клубах пыли скачут не то четыре, не то шесть лошадей... Распевают дрозды в роще у Васьковой горы... На одном из столбиков беседки Жуковский начертал карандашом: «Всякий пишущий человек может писать что ему угодно, только надобно садиться за работу с упрямой, твердой решимостью работать во что бы то ни стало!» — и поставил подпись: «Доктор Сэмюэл Джонсон». Это были слова одного из величайших тружеников в литературе — английского писателя и лексикографа.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});