Бог не любовь: Как религия все отравляет - Кристофер Хитченс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К счастью, у нашего вида есть и врожденные антитела к фатализму, самоубийству и мазохизму. Мне вспоминается знаменитая история, случившаяся в пуританском Массачусетсе в конце XVIII века. Во время заседания законодательного собрания штата, посреди бела дня, небо внезапно сделалось свинцовым и затянулось тучами. Грозная тьма, наступившая в полдень, убедила многих законодателей, что событие, занимавшее их дремучие умы, случится с минуты на минуту. Они попросили остановить заседание, чтобы разойтись по домам и умереть. Однако председатель собрания, Авраам Дэйвенпорт, сумел сохранить и спокойствие, и достоинство. «Господа, — сказал он, — либо Судный день наступил, либо нет. Если он не наступил, нам нет нужды стенать и суетиться. Если же наступил, я желаю, чтобы он застал меня при исполнении моих обязанностей. А посему предлагаю послать за свечами». Слова господина Дэйвенпорта несут на себе печать эпохи, ограниченной и суеверной. И все же я поддерживаю его предложение.
Глава пятая
Нищета религиозной метафизики
Я человек одной книги.
Фома АквинскийИнтеллект мы приносим в жертву Богу.
Игнатий де ЛойолаРазум — потаскуха дьявола. Все, на что он способен, это порочить и портить то, что говорит и делает Господь.
Мартин ЛютерГлядя на звезды, я понял давно:
Будь я хоть в пекле — им все равно.
Уистен Хью Оден. Тот, кто любит сильнейКак я уже писал выше, нам больше не придется спорить с достойной уважения верой Маймонида и Фомы Аквинского (в отличие от бездумной веры в «заповеди» или «последние дни» — ее запасы, похоже, не истощатся никогда). Причина проста. Их вера, способная выдержать хотя бы недолгое испытание разумом, в наше время невозможна. Первые отцы веры (они постарались, чтобы матерей у веры не было) жили в эпоху крайнего невежества и страха. В свой «Путеводитель растерянных» Маймонид не включил людей, на которых, по его мнению, не стоило тратить усилий, а именно «турок», чернокожих и кочевников, чья «природа подобна природе бессловесных тварей». Фома Аквинский полуверил в астрологию и был убежден, что каждый сперматозоид (он, разумеется, не был знаком с этим термином) содержит полностью сформировавшийся зародыш человека. Можно лишь с грустью гадать, скольких бредовых лекций о половом воздержании удалось бы избежать, если бы этот вздор опровергли немного раньше. Августин был эгоцентричным сказочником и геоцентричным невежей: он виновато полагал, что бога заботят какие-то жалкие груши, которые он банально стряс в чужом саду, и был убежден, что Солнце вращается вокруг Земли, центра вселенной. Он же измыслил безумную и жестокую доктрину, согласно которой души некрещеных младенцев отправляются в «лимб». Кто скажет, сколько страданий причинила эта почившая «теория» родителям-католикам за долгие годы своего существования, пока церковь стыдливо и лишь отчасти не отменила ее уже в наши дни? Лютер панически боялся чертей и полагал, что душевнобольные — дело рук дьявола. Мухаммед, по утверждению его последователей, разделял веру Иисуса в то, что пустыня кишит «джиннами», злыми духами.
Скажем прямо. Религия родом из того периода человеческой истории, когда никто — даже великий Демокрит, умозаключивший, что вся материя состоит из атомов, — не имел ни малейшего представления об устройстве мира. Религия родом из нашего младенчества, полного страха и плача. Она была нашей детской попыткой удовлетворить врожденную тягу к знанию (а также потребность в утешении и ободрении и другие детские нужды). Даже наименее образованные из моих детей знают о природе вещей больше, чем кто-либо из основателей религий, и я склонен думать (пусть такую связь и трудно доказать), что именно по этой причине мои дети не увлекаются изобретением адских мук для своих собратьев.
Вот почему любые попытки примирить веру с наукой и разумом заведомо обречены на неудачу и насмешки. К примеру, я читаю про некий экуменический съезд христиан, которые, желая показать широту своих взглядов, пригласили несколько физиков. При этом я невольно вспоминаю, что церкви этих христиан никогда бы не возникли, если бы наши предки не боялись погоды, темноты, чумы, затмений и множества других вещей, которые теперь легко объяснимы. И если бы нашим предкам не пришлось, под страхом жесточайшего возмездия, непомерными налогами и церковными десятинами оплатить величественные религиозные постройки.
Ученые бывают религиозны или, во всяком случае, суеверны. Исаак Ньютон, к примеру, был спиритуалистом и алхимиком самого смехотворного пошиба. Термин «большой взрыв» предложил Фред Хойл, кембриджский астроном и экс-агностик, одержимый идеей «замысла» в природе. (Это нелепое название, кстати говоря, он придумал в попытке дискредитировать ныне общепринятую теорию возникновения вселенной. Подобно «тори», «импрессионистам» и «суфражисткам», «большой взрыв» — уничижительный ярлык, с радостью принятый теми, кого он высмеивал.) Стивен Хокинг не верит в бога; когда его пригласили в Рим на встречу с папой Иоанном Павлом II, он попросил показать ему протоколы суда над Галилеем. Однако он без тени смущения говорит, что у физики есть шанс «познать замыслы Бога», и в наши дни это выглядит вполне безобидной метафорой, вроде «Бог его знает…» в песне «Бич Бойз» или моей собственной речи.
До того, как Чарлз Дарвин в корне изменил наши представления о собственной родословной, а Альберт Эйнштейн — о рождении космоса, хорошим тоном среди ученых и философов были всевозможные формы «деизма». Деисты признавали, что упорядоченность и предсказуемость вселенной свидетельствуют о разумном творце, хотя и не указывают на его участие в людских делах. Для своего времени такой компромисс был и логичен, и рационален. Особую популярность он имел среди таких интеллектуалов Филадельфии и Виргинии, как Бенджамин Франклин и Томас Джефферсон. Они сумели воспользоваться кризисной ситуацией и закрепить ценности эпохи Просвещения в самых первых законах Соединенных Штатов Америки.
Как замечательно сказал святой Павел, младенцу свойственно по-младенчески говорить и по-младенчески мыслить. Но взрослому подобает оставить младенческое. Нельзя сказать с точностью, в какой момент ученые мужи бросили гадать, что вероятнее — мгновенное сотворение мира или долгая извилистая эволюция. Нельзя сказать, когда именно они перестали идти на «деистские» компромиссы. Понемногу взрослеть человечество принялось на рубеже XVIII и XIX столетий. (Чарлз Дарвин родился в 1809 году в один день с Авраамом Линкольном, и совершенно очевидно, кто из них больший «освободитель».) Но если мы, подражая глупому архиепископу Ашшеру, попытаемся назвать день, когда мировоззренческая рулетка раз и навсегда перестала вертеться, то стоит, пожалуй, вспомнить визит Пьера-Симона Лапласа к Наполеону Бонапарту.
Лаплас (1749–1827), блестящий французский ученый, продолжил дело Ньютона. При помощи математических вычислений он доказал, что движение планет Солнечной системы есть систематическое вращение тел в безвоздушном пространстве. Затем, занявшись звездами и туманностями, он выдвинул идею гравитационного коллапса и схлопывания звезд — того, что мы легкомысленно зовем «черной дырой». Все это он изложил в пятитомном труде под названием «Небесная механика». Как и многие современники, он интересовался механическими планетариями, позволявшими впервые увидеть Солнечную систему со стороны. Мы привыкли к таким моделям, но тогда они были настоящим прорывом, и император пожелал встретиться с Лапласом, чтобы получить от него набор книг или (здесь источники расходятся) механический планетарий. Я подозреваю, что могильщика Французской революции скорее интересовала механическая игрушка, а не книги: он жил в вечной спешке и уже заставил Церковь благословить его диктатуру венчанием на царство. Как бы то ни было, верный своей капризной натуре, а также императорскому сану, он спросил, почему в вычислениях Лапласа не фигурирует бог. И получил ответ — холодный, высокомерный и продуманный:
«Je n'ai pas besoin de cette hypothese».
Лапласу прочили звание маркиза, и он, пожалуй, мог бы выразиться поскромнее:
«Все сходится и так, Ваше Величество».
Однако он просто сказал, что ему не нужна эта гипотеза.
И нам тоже. Упадок и дискредитация религии начались не с драматического жеста, вроде напыщенного заявления Ницше, что бог умер. Ни знать, ни предполагать, что бог когда-то жил, Ницше не мог — так же, как не могут знать божьей воли священник с колдуном. Крах религии назревает постепенно и становится явным, как только она перестает быть обязательной, как только превращается лишь в одно из возможных учений. Никогда не следует забывать, что на протяжении почти всей человеческой истории такого «выбора» просто не было. Всегда оставались сомневающиеся — мы знаем о них из многочисленных фрагментов их обугленных, истлевших записок и признаний. Но участь Сократа, приговоренного к смерти за распространение вредного скептицизма, служила предостережением остальным. Более того, на протяжении тысячелетий миллиарды людей попросту не задавались подобными вопросами. Гаитянские почитатели Барона Субботы обладали такой же монопольной властью и поддерживали ее таким же грубым принуждением, что и приверженцы Жана Кальвина в Женеве или Массачусетсе. Эти примеры я выбрал потому, что они принадлежат истории человечества. Теперь многие религии встречают нас подобострастными улыбочками и распростертыми объятиями, как сладкоречивые торговцы на базаре. Они наперебой предлагают утешение, единение и радость. Но мы вправе помнить, как варварски они вели себя на пике своего могущества, когда отказаться от их предложения было невозможно. Если же мы часом забудем, как это было, достаточно бросить взгляд на те страны, где правила игры по-прежнему диктуют священники. В современном обществе жалкие остатки такого влияния сохранились и в попытках религии контролировать образование, не платить налоги или законодательно запретить оскорбление ее всемогущего и всеведущего божества, а то и его пророка.