Другой город - Михал Айваз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стал разглядывать товар на полках. Там стояли стаканы с безвкусным рисунком – портретом улыбающегося официанта из бистро, на шее у него висела тяжелая цепь с бриллиантовым морским коньком. Были здесь и цветные открытки с островом посреди темно-синего океана; над кронами пальм в центре острова возвышались на фоне безоблачного неба башни пражского храма Святого Вита; возле песчаного пляжа стояла на якоре белая яхта, на пляже под полосатыми зонтиками безмятежно веселились загорелые молодые люди в купальных костюмах. Мне казалось, что из открытки доносятся какие-то звуки; я прижал ее к уху и услышал отдаленный тихий смех, граммофонную музыку, звон бокалов и крики попугаев, человеческие голоса, теряющиеся в шуме прибоя. Было тут что-то похожее на расплющенную резиновую зверюшку; я нашел в резине отверстие и стал дуть в него, постепенно предмет стал оживать, толстеть и неуверенно высовывать наружу разные свои части: оказалось, что это надувная цветная скульптура. На сей раз она изображала не тигра-убийцу, а группу воинов с обоюдоострыми топорами за поясами посреди лесной лужайки, окруженной соснами. Воины стаскивали с высокого каменного постамента, исписанного буквами, которые, в отличие от письма другого города, были строгими и угловатыми, золотую статую крылатого пса. (Жители другого города явно питают особое пристрастие к скульптурам – и даже, как в этом случае, к скульптурам скульптур. Если они верят, что до сих пор живут под сенью начала, как говорила на башне Клара, то скульптуры явно восхищают их тем, что побеждают и время, и само бытие, которое – из смелости или от страха? – не удаляется от своего источника. Причем, возможно, в обоих случаях это только иллюзия: как скульптура плывет по течению времени и ее застывшая неизменность – в действительности лишь медленная мелодия выветривания, так и начало не сохраняется, но меняется, удивительным образом становится следствием своих следствий – подобно тому как замысел речи зарождается только в изреченном слове, которое кажется говорящему чужим и диковинным, как голос демона.) Я открыл затычку скульптуры: деревья и фигуры стали сжиматься и сгибаться, воздух при этом проходил через устройство, которое исполняло торжественную мелодию – вероятно, пассаж из гимна второго города. Я положил сдувшуюся статуэтку на полку. Чуть дальше я увидел стеклянный шар, наполненный прозрачной жидкостью, внутри него была скульптура святого, держащего в руке крест: на кресте провисало под собственной тяжестью наколотое на верхушку тело акулы. Когда я потряс шар, внутри пошел снег из белых крошек, которые медленно опускались в жидкости ко дну.
Я добрался до углов, куда уже не достигал свет лампы. С темных полок отовсюду доносились похрустывание, пощелкивание, поскрипывание, тихое попискивание, внезапно что-то ритмично затикало и так же внезапно смолкло. Я по локоть засунул правую руку в недра полки и отправил ее путешествовать по лежащим там вещам. Мои пальцы пробирались среди кристаллов с множеством острых граней, среди гладких и тяжелых металлических булав, приборчиков, на которых судорожно поворачивались колесики с тонкой резьбой, среди каких-то железных пластин и перепутанных проводков, пачкавших пальцы ржавчиной. Потом моя рука какое-то время блуждала по кучкам острых восьмиконечных звезд: на некоторые кончики были наколоты маленькие круглые плоды. За звездами я нащупал аккуратные ряды горизонтально уложенных кружочков, которые пружинили даже от легкого нажатия пальца, но стоило мне убрать палец, как кружочки мгновенно возвращались в свое изначальное положение; когда кружочки поднимались или опускались, раздавалось тихое шуршание. Ряды кружочков размещались один над другим, словно бы это была модель некой странной лестницы, ступеньки которой проваливаются под ногами поднимающегося по ней человека; может, эта лестница вела к тайной святыне и желала напомнить приходящему, что подъем к божеству – это всегда и падение в пропасть. Когда пальцы добрались до верха этой поразительной лестницы, они оказались на краю неглубокой ямы, на дне которой нащупывалась частая решетка: неужели за ней прячется зверь? И вдруг я понял, что трогаю пишущую машинку. Я до упора вжал одну из клавиш, а другой рукой нащупал, как наверху над клавиатурой, подобно ноге какого-то незнакомого насекомого, с трудом, подергиваясь, вздымается сама буква, изломанная во множестве неживых суставов, которые то выпрямлялись, то сгибались, наконец букве удалось ненадолго принять вертикальное положение, она высилась в воздухе, покачиваясь из стороны в сторону, а потом подломилась сразу всеми суставами и рухнула вниз. Когда моя рука уже добралась до другого края машинки, раздался тихий скрип; пальцы вернулись назад и обнаружили, что теперь буква, подрагивая, поднимается сама по себе, как будто у пишущей машинки проснулась некая загадочная память, как будто она снова захотела попробовать сделать то, что не удалось ей в первый раз. За машинкой моя рука проползла мимо чего-то, что я принял за сушеные яблоки, но, добравшись до самого конца полки, я обнаружил, что они шевелятся. Один гипотетический яблочный ломтик даже подружился с моей рукой, он льнул к ней, как детеныш к матери, и никак не хотел отстать. Я прогонял его, отталкивал, несколько раз даже хватал и относил к остальным сухофруктам, но он снова стремительно приползал обратно и прижимался к моей ладони. Я нащупал лежащую закрытую книгу; на кожаном переплете был вытиснен рельеф: женщина в вуали, танцующая на склоне крутой горы, где располагался скальный город. Я стал листать книгу; страницы становились все тверже и тяжелее. Надоедливый ломтик постоянно путался под пальцами; когда я нечаянно уронил на него тяжелую страницу, раздался короткий глухой писк; я тотчас же поднял лист, но «яблоко» больше не шевелилось. Страницы книги тяжелели и становились все жестче и жестче, пока не превратились в деревянные пластины; я понял, что это лопасти мельничного колеса, которое, дернувшись, начало медленно вращаться. Я погрузил руку в холодную воду, которая текла по пластмассовому желобу и толкала деревянные лопасти. На дне мельничного отвода лежал мелкий песок, я нащупал в нем какой-то овальный предмет, поросший жесткой щетиной и упругий, как очищенное вареное яйцо. Я достал его из воды; кожица на нем была натянута так туго, что стоило мне нажать чуть сильнее, как она лопнула; мои пальцы погрузились в нечто липкое, что немедленно потекло наружу; скоро я почувствовал, что противная слизь попала мне в рукав. Раздался тихий хруст; его, как я быстро понял, издавали яблочные ломтики – их манил гниловатый запах сока, вытекающего изнутри продавленного овала, они ползли ко мне по клавиатуре пишущей машинки. Спустя мгновение они уже добрались до моей руки и облепили ее. Я стряхнул их на пол; опомнившись от падения, они поползли по брюкам наверх.
Я счел за лучшее вернуться в освещенные места. Взял с полки жестяную игрушку, заводного демона; когда я завел его ключиком, он стал танцевать на полке вприсядку и опрокинул при этом тяжелую чернильницу. Старик за прилавком проснулся и приковылял ко мне. Он взял танцующую фигурку и сунул ее мне в руку, сказав:
– Это дух, который вывел меня из лабиринта развевающихся белых занавесок. Возьми его, если он тебе нравится, все равно у тебя нет наших денег. Я знаю, кто ты, я видел по телевизору прямую трансляцию твоей схватки с акулой и от души болел за тебя. Как я тебе завидую, это, наверное, так прекрасно – драться с акулой над ночным городом. Со мной, к сожалению, ничего подобного не случалось, только однажды в молодости на морском дне я слышал пение устриц. Говорят, если услышишь пение устриц, то больше не захочешь подниматься на поверхность, постепенно перестаешь говорить, живешь в одиночестве в унылом гостиничном номере на краю подводного города, слушаешь дребезжание трамваев по морскому дну и смотришь на колеблющиеся в саду за окном водоросли. Но я вернулся, и с годами из мелодии устриц созрела музыкальная пьеса для пятидесяти семи пианистов, играющих на одной длинной клавиатуре, тянущейся через ночные деревни и сияющей в лунном свете в глубине садов. Петь на морском дне с устрицами – это прекрасно, но песня не идет ни в какое сравнение с единоборством с акулой на вершине башни. А на Алвейру ты не сердись, она хотела как лучше. Она пытается защитить город от непрошеных гостей и не понимает еще, что нет никаких чужаков, а есть только блудные сыновья, которые возвращаются домой. Если бы существовало хоть одно совершенно чуждое городу создание, то город пропал бы. Тебе это ясно?
– Кажется, да; судя по тому, что я услышал на башне, я понял, что ваш город видит свое предназначение в том, чтобы стеречь и сохранять начало, в других местах давно забытое. (Конечно, я не знаю, о чем идет речь – о древнем ли сборнике законов, о музыке, которая со временем застыла в слова, о туманном завихрении, о кристалле, ясном свете, математическом уравнении, выбитом на мраморе во внутреннем помещении пирамиды, или о пятне сырости на стене, которое таит в себе начатки всех форм.) Считать кого-то чужаком означало бы отрицать отношение его существования к этому началу, чем бы оно ни было; ведь начало перестало бы быть началом, если что-то ускользнуло бы из-под его власти. Алвейра – это дочь официанта из бистро на Погоржельце? Я думал, что ее зовут Клара.