Городу и миру - Дора Штурман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спору нет: после того и на фоне того, что принес и приносит народам земного шара в XX веке национализм, есть все основания относиться к нему осторожно и дифференцированно. Но именно дифференцированно, не отбрасывая его продуктивные направления, не отождествляя Солженицына с Емельяновым ("Память"). И не в коммунизме же, каком бы то ни было, при горьком глобальном опыте того же XX века, видеть альтернативу цивилизованному либеральному национализму! У коммунизма нет положительных, продуктивных потенций: он может улучшаться только в меру своего отказа от самого себя. У национализма, при полном, безоговорочном отказе от его ксенофобийных, агрессивных ветвей, остается плодотворный, гуманный стержень. И русский национализм в этом не исключение. Мы уже говорили: именно судя по себе самому, Солженицын склонен не опасаться русского национализма, хотя и признает (я это цитировала) за некоторыми его направлениями порочные, угрожающие потенции. "Плюралисты" же безоговорочно отождествляют русское национальное возрождение, в том числе и религиозное, с агрессивным фашизмом, пророча ему слияние с самыми реакционными элементами в партийно-государственной иерархии.
"Где Западу разобраться? Почему ему не верить - если сами русские предупреждают: будет "православный фашизм"! "Крест над тюрьмой вместо красного флага"! - Синявский по "Штерну" "кроткий христианин из СССР", по "Вельтвохе" славянофил, а сам себя публично не раз называл православным, так зря на своих не скажет? До него осторожно указывали плюралисты: "У нашей интеллигенции есть все основания быть предубежденной против православия", православная Церковь прежде должна "вернуть себе доверие интеллигенции" - то есть православию еще надо заслужить себе место в плюрализме. А тут - "Сны на православную Пасху", название вызывает особое доверие, православие так и выпирает из груди автора. А он - эссеист не простодушный, не однослойный, вот умеет вовремя увидеть и нужный сон, умеет и пропользовать слово, так вывернуть абзац и фразу, что как бы совсем не от него, неизвестно от кого, вдруг выползают эти нужные каракатицы: "Крест над тюрьмой вместо красного флага". Кто это? где это? А - лови. Умеет как-нибудь так состроить, пугануть: "Альтернатива: либо миру быть живу, либо России" (и в языке раскоряка: древняя форма рядом с "альтернативой"). И каждый здравомыслящий откинется в ужасе: ах, вот как? И нас о том предупреждает русский? Какой же выход, какой же выбор подсказывается прочему миру, если он хочет жить?..
И - никто из плюралистов не возразит, не остановит. Да ведь - истины же нет, и никто не знает, "как надо" и "как не надо".
...Наш плюрализм до того не имеет объемного взгляда, что, вместе с Западом, не видит, как коммунизм шагает через горные хребты и океаны, с каждым ступом раздавливает новые народы, скоро придушит и все человечество вместе с плюрализмом, - нет! У наших плюралистов: то злокозненный мессианизм, которым якобы пылала масса русского народа от XV века до XX; то темное православие; то гнилость русской истории (обновленная лишь идеалистическими ленинскими годами); мракобесие всех национальных течений и учений, извечная скотскость народа; и новая опасность для всего человечества - русского выздоровления, которое непременно станет еще страшнейшим тоталитаризмом" (X, стр. 148-150. Курсив и разрядка Солженицына).
"Либо миру быть живу, либо России" - мудрено ли, что это высказывание пугает и отвращает от себя Солженицына? Здесь, в этой точке, может быть, наиболее выпукло проступает опасность отождествления двух альтернативных понятий - России и СССР. Если жить России по Солженицыну - такой, какой выступает она в "Письме вождям", в "Раскаянии и самоограничении" и др. (отказавшейся от коммунистической идеологии, от любых форм экспансии, от своего зарубежного военного присутствия, сохраняющей только оборонительный потенциал, никого при себе насильно не удерживающей), то быть и миру живу. Если закоснеть, устоять, остаться СССР - такому, каким мы знаем его все семьдесят лет, - страшная опасность продолжит угрожать миру. По Солженицыну, неразличение этих альтернатив крайне опасно.
Писатель отмечает еще одну особенность социальных интересов большинства своих оппонентов: предпочтительное внимание к проблемам свобод политических перед фундаментальными экономическими проблемами.
"Преувеличением столичного диссиденства и эмиграционного движения отвратили внимание мира от коренных условий народного бытия в нашей стране, а лишь: соблюдает ли этот режим-убийца свои собственные лживые законы? После своевременной эмиграции их забота теперь: возликует ли неограниченная свобода слова на другой день после того, как кто-то (кто??) сбросит нынешний режим. Их забота - над какими просторами будет завтра порхать их свободная мысль. Даже не одумаются предусмотрительно: а как же устроить дом для этой мысли! А будет ли крыша над головой? (И: будет ли в магазинах не подделанное сливочное масло?)" (X, стр. 151-152. Разрядка Солженицына).
Об этих "приземленных" вопросах думают, как представляется Солженицыну, немногие. Поэтому (добавлю уже от себя) так околдовывает значительную часть подсоветской интеллигенции, да и эмигрантов, современное существенное раскрепощение в СССР слова и зрелищ, несмотря на отсутствие принципиальной экономической, да и политической реконструкции строя. Не будем умалять значения даже частичного освобождения мысли, но согласимся с Солженицыным в том, что самое время - задуматься "предусмотрительно: а как же устроить дом для этой мысли?" Дом добротный, зажиточный, без внутренней смуты и внешней свары. Позволит ли государство обществу над этим всерьез, гласно, без ограничений задуматься - вот в чем вопрос. И что делать обществу, если не позволит?
Мы уже приводили (в главе "Солженицын и демократия") просьбу Солженицына к "плюралистам" (X, стр. 152) - выдвинуть "конкретные социальные предложения" ("да разумными давно бы нас убедили!") - о том, какой демократический механизм из множества существующих на Западе они хотели бы рекомендовать "для будущей России". Солженицын сжато, но со знанием дела перечисляет функционирующие на Западе разновидности этих механизмов и ставит дополнительные вопросы:
"А степень децентрализации? Какие вопросы относятся к областному ведению, какие к центральному? Да множество этих подробностей демократии и ни об одной из них мы еще не слышали. Ни одного реального предложения, кроме всеобщих прав человека" (X, стр. 152. Курсив Солженицына).
Солженицын (и это для него характерно) не говорит о том, какую конкретную форму государственного устройства для будущей России предпочитает сам. Свою просьбу к "плюралистам" - конкретизировать их представления о будущей российской демократии - он завершает (напомню) вопросом вопросов:
"А - переходный период? Любую из западных систем - как именно перенять? через какую процедуру? - так, чтоб страна не перевернулась, не утонула? А если начнутся (как с марта 1917, а теперь-то еще скорей начнутся) разбои и убийства - то надо ли будет разбойников останавливать? или - оберегать права бандитов? может, они невменяемы?) и - кто это будет делать? с чьей санкции? и какими силами? А шире того - будут вспыхивать стихийные волнения, массовые столкновения? как и кто успокоит их и спасет людей от резни?
Ни о чем об этом наши плюралисты не выражают забот" (X, стр. 152, Разрядка Солженицына).
На фоне того, что происходит сегодня в СССР, можно задать, еще и еще раз, и другие вопросы: кто инициирует и осуществит переход к одному из возможных вариантов неподдельной экономической, идеологической и политической демократии? Разрешит ли иерархия власти этому переходу начаться, если определятся силы, способные его наметить, возглавить, осуществить? Но Солженицын занят в "Наших плюралистах" не этими вопросами. По его словам, "опыт Семнадцатого года" пылает у него "под пальцами" (X, стр. 152) и подсказывает ему, что могут неожиданно развалиться и твердыни, казалось бы, нерушимые. Вот на этот случай страшат его путаные, расплывчатые, бедные патриотизмом и народолюбием суждения "плюралистов". За ними видится ему призрак нового Временного правительства, неспособного противостоять разбою и смуте, а потом неминуемое новое рабство. А если не само Временное правительство, то стихия, которая его породила, безответственная и нетерпеливая. И поэтому забота Солженицына в этой части его статьи - пробудить ответственность, убедить повернуться сердцем к России, заставить своих адресатов почувствовать значительность каждого сказанного о России слова в эти судьбоносные для мира годы.
"Чем крупней народ, тем свободней он сам над собой смеется. И русские всегда, русская литература и все мы, - свою страну высмеивали, бранили беспощадно, почитали у нас все на свете худшим, но, как и классики наши, Россией болея, любя. А вот - открывают нам, как это делается ненавидя. И по открывшимся антипатиям и напряжениям, по этим, вот здесь осмотренным, мы можем судить и о многих, копящихся там. В Союзе все пока вынуждены лишь в кармане показывать фигу начальственной политучебе, но вдруг отвались завтра партийная бюрократия - эти культурные силы тоже выйдут на поверхность - и не о народных нуждах, не о земле, не о вымираньи мы услышим их тысячекратный рев, не об ответственности и обязанностях каждого, а о правах, правах... - и разгрохают наши останки в еще одном Феврале, в еще одном развале.