Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести - Владимир Маркович Санин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наши собаки бродили растерянные, они ничего не понимали. Что произошло с людьми, какая муха их укусила? Ведь даже неграмотному псу совершенно ясно, медведь — враг, его нужно гнать и уничтожать, стирать с лица земли! Собаки перестали к нам ласкаться. Они были унижены, они явно ревновали! Мы смеялись и плакали над выходкой Кореша. Едва прибыв на станцию, он выбрал своей резиденцией домик Груздева, спал под его дверью, ел из миски, которую ставил Груздев, и чувствовал себя при деле. Но с появлением Мишки именно Груздев стал ближайшим его приятелем-кормильцем, было забавно смотреть, как они подолгу беседовали: Груздев стоял рядом и что-то рассказывал, а Мишка внимательно слушал и в знак согласия мотал головой. И Кореш не простил такой измены: взял в зубы миску, демонстративно вынес её из домика Груздева и перебрался к аэрологам.
И вот однажды, отдыхая после разгрузки самолётов, мы услышали хлопок ракетницы, за ним громкий вопль и выбежали из домиков. Я никогда раньше не видел раненого медведя и был поражён тем, что стонет он совершенно как человек: «Ой-ой-ой!» Просто за сердце хватало, будто ребёнок, да он и был двухлетним ребёнком, наш Мишка. А теперь он с рёвом убегал, кто-то, наверное, сильно обжёг его ракетой. Груздев и Веня бросились следом, обнаружили беднягу далеко за торосами с залитой кровью мордой, но Мишка их не подпустил: он отныне человеку не верил!
Начался розыск: кто стрелял? Подозреваемые наотрез и с негодованием отказывались, свидетелей не нашлось, и хотя ребята кипели, дело пришлось прикрыть. Веня, правда, «катил бочку» на аэролога Осокина и долго шумел, клялся и божился, что, кроме него, в Мишку никто бы не посмел выстрелить, но Венину интуицию сочли доказательством малоубедительным, тем более что с первого же дня он Осокина невзлюбил и дерзил ему на каждом шагу. Причину я знал и считал её вздорной, но дурь из горячей Вениной головы выбить никак не мог. Веню вообще добреньким не назовёшь, но человеку, которого он невзлюбит, лучше иметь врагом сорвавшуюся с цепи голодную овчарку.
Так мы остались без Мишки. Николаич утешал ребят, говорил, что рано или поздно в медведе обязательно проснулась бы агрессивность и его пришлось бы пристрелить; вероятно, так могло случиться, но утешением это было слабым. К тому же я хорошо знал, что случай с Мишкой произвёл на Николаича впечатление куда большее, чем он показывал, не только потому, что ему по-человечески было жаль Мишку, но и потому, что вообще любил зверьё и не доверял людям, которые относятся к нему скверно. Николаич был убеждён, что человек, способный просто так, ради осознания своей силы ударить, причинить боль животному, в чём-то ущербен и, следовательно, опасен для небольшого коллектива, в жизни которого каждая мелочь приобретает колоссальную важность. И если большинство из нас просто жалело Мишку — и всё, то Николаич терзался, мучился сознанием, что на станции скрытно живёт человек с червоточинкой и он, начальник, никак не может того человека распознать…
И последнее.
Вчера наш радист Костя Томилин сам для себя принял радиограмму: умерла мать. А завтра утром — последний борт, полёты кончаются. Значит, нужно немедленно искать замену — кого придётся, кто сможет в течение суток порвать на материке все узы и прилететь на станцию. А Костя последним бортом вылетит на похороны и вернётся в лучшем случае в октябре, когда начнётся осенний завоз.
Дело было поздним вечером. Шурик Соболев, второй радист, позвонил Николаичу, тот прибежал на радиостанцию и долго сидел с безутешным Костей. «Ничего не поделаешь, — сказал он, — лети, дружок. Кого-нибудь найдём». Костя упаковал чемоданы и пришёл ко мне.
— Достань бутылочку.
Я достал. Спиртное хранится в медпункте, без разрешения начальника у меня его не выпросишь — впервые я нарушил это правило. Обычно на запах алкоголя люди слетаются, как мухи, но на сей раз никто прийти не осмелился, да я и не пустил бы никого. Костя пил стопку за стопкой.
— Знаешь, Саша, она в блокаду пайку свою мне отдавала. — Костя кривился, сжимал кулаки. — Неужто я, подлец…
— Понимаю, Костя, понимаю.
— Она… — Костино лицо исказилось, — ночами не спала, когда я болел. В декабре грипп был у меня, под сорок температура. Жена дрыхла без задних ног, а мать от постели не отходила… из ложечки поила… Неужто я, подлец…
— Не беспокойся, Николаич уже договорился, из Тикси радист готовится.
— Ещё! — потребовал Костя.
— Может, хватит?
— Нет, не хватит, давай.
Я терпеть не могу пьяных, особенно тех, кто перегрузится и лезет целоваться. С такими я порой бываю груб и уж, во всяком случае, не отвечаю на их идиотские нежности. Но сейчас, не задумываясь, достал ещё бутылку.
— Зови Николаича.
— Он только заснул. Сам знаешь, какая сейчас работа, пусть отдохнёт.
— Зови! — Костя заметно хмелел.
Я позвонил Николаичу, разбудил его, он тут же пришёл. Костя налил и ему, Николаич выпил.
— Значит, будет сменщик?
— Будет, дружок, не беспокойся.
— Хороший?
— Степан Ворончук, Костя.
— Степан? — В осоловелых глазах Кости появилось осмысленное выражение. — Он ничего. Только знаешь что, Николаич?
— Ну?
— Вместо антенны он на крышу не встанет!
Николаич промолчал. Я взглянул на него и понял: да, Степан Ворончук вместо антенны на крышу не встанет.
— Ты ведь знал её, Николаич, — проговорил Костя. — Давай ещё по одной: за упокой. И ты, док, себе налей.
Мы выпили.
— Знаешь, почему я реву, Николаич? Я тебе только одному… и тебе, док, вам двоим скажу: потому что я подлец. Ты погоди, не трепыхайся, я подлец — и всё… Почему, почему… завтра я тебе скажу почему… Когда самолёт, завтра? Нет, тогда послезавтра скажу.
— Послезавтра ты будешь