Державный - Александр Сегень
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дмитрий наблюдал, не вставая с кровати, сидя. Он увидел нетрезвое и злое лицо Василия, услышал его хлёсткий, как оплеуха, ответ Елене:
— Я вам покажу Крещенье! Жаловаться невесте моей удумали, черти жидовские? Я вам пожалуюсь! Своими руками придушу обоих, так и знайте! Хвалите Бога, что мы до сих пор не пожгли вас.
Дмитрию Ивановичу захотелось вскочить, броситься на ненавистного вора престола, но почему-то припомнились слова старца о том, что чем больше злобиться на Василия, тем больше Василий будет мучить. Вот оно и подтверждается.
— Что ты! Что ты! — лживым голосом запричитала мать. — Мы только что говорили о тебе с добром, желали тебе Божьего помощствования в делах твоих.
— Врёшь ты, подлая волошанка! подлая волочайка! — пуще прежнего рассвирепел Василий, и за такие слова надобно было вскочить и ринуться на оскорбителя, но уж больно униженно вела себя мать, так что и вступаться за неё не хотелось — сама заслужила!
— Не вру! Вот тебе крест — не вру!
Врёт и клянётся крестом. Заступайся за такую!
— Нет, врёшь! — видя её унижение и молчание Дмитрия, ерепенился Василий Иванович. — Признавайся, что за ведьма являлась на Рождество погубить меня? Твоими чарами? Какая такая Мелитина?
— Видит Бог, ничего такого не ведаю! — трепетала Елена.
— Не верю! — кипятился пьяный Василий. — Зачем ей было нужно распятие, принадлежавшее поганому Курицыну? Что скрывалось внутри него? Ты мне всё расскажешь про Мелитину! Под пыткою признаешься!
— Ничего не знаю, соколик! — совсем уж задыхаясь, выпалила Елена Стефановна и пала на колени перед великим князем Василием, как давеча пред его невестою. — И о Мелитине впервые слышу.
— Соколика припомнила! — осклабился Василий, мельком глянув на Дмитрия и до самого нутра ошпарив несчастного своего племянника этим огнедышащим глазным броском. — Знаю-знаю, кого ты в своё время соколиком нарицала, к груди своей прижимая. Доберусь и до него, ежели он жив до сих пор. Про Мелитину впервые слышишь? Поверил бы, каб не была она, ведьма проклятая, волошанкой, как и ты.
— Так ведь не волошанка я, а молдаванка, — возразила мать. — Ошибкою меня на Москве волошанкой прозвали.
— Один чёрт — что молдва, что влахи, — презрительно сплюнул Василий. — Отвечай, здесь или в ином месте язык развяжешь?
— Крест поцелую, что нечего мне ответить на твои вопросы.
— Целуй!
Василий шагнул в сторону, схватил из-под образов серебряное распятие, зачем-то попробовал открутить его от подставки-голгофы, не получилось, и сунул крест под губы Елены. Та с готовностью приложилась к распятому Христу.
— Ничего не свято тебе, как погляжу! — сказал на это Василий. — Крестоцелование для тебя всё одно что палец облизать. Ну погоди же! Эй, пристав! Волоки волокушку эту отсюда прочь. А ты, Дмитрий, как сидишь, так и сиди, до тебя ещё очередь не дошла!
«Я и сижу», — чуть было не произнёс вслух Дмитрий Иванович, ни жив ни мёртв от страха. Стыд и срам мешались в душе его, как огонь и дым. Стыдно было не заступиться за родную мать, но срамно было глядеть на её подлое унижение, а главное — что, если она и впрямь была замешана в чёрных делах еретиков? Нередко подозревал Дмитрий мать свою в колдовстве, которое творилось в бытность всемосковской любви к Фёдору Курицыну. Да и сам Фёдор наверняка был её любовником. Теперь Дмитрий Иванович осознавал это почти с полной уверенностью и даже не пикнул, когда пьяный Василий с помощью пристава утащил мать куда-то в небытие.
Лязгнул засов, и в двухклетной темнице, в которой отныне оставался один узник, воцарилась страшная, оглушительная тишина. Дмитрия колотило. Он посмотрел на свои руки. Они тряслись. Он хотел встать на ноги. Они были как онемелые. Гоня прочь мысли о собственном малодушии, он, напротив того, стал с гордостью думать о себе, что не соизволил даже встать с кровати в присутствии ненавистного Василия, тем самым выказав своё полное к нему пренебрежение.
— А он видел моё негодование и боялся, — пробормотал Дмитрий тихонько и наконец встал с кровати. Он прошёл в соседнюю клеть, в которой доселе жила его мать и в которой остро витал её дух. Там на столе были разложены в блюдах угощения, принесённые днём Соломонией, — большой румяный курник, из которого уже была вырезана и съедена четверть, заливное из раковых шеек, жареная жижка с телячьими печёнками, мадьярский петух[193] в белой подливе. Многое другое, приглашающее закусить. Дмитрий Иванович налил себе полный стакан токайского и осушил его единым махом. Показалось мало, и он повторил сей подвиг. Затем схватил левой рукой кусок курника, а правой поросячью ножку, принялся набивать себе рот, едва не прикусил язык от удовольствия, выплакал из глаз две огромные слёзы, от которых еда показалась ещё слаще. Налил третий стакан, стал пить с наслаждением, пьянея и плача. В голове зазвенели колокола, в глазах поплыли отсветы свечных пламеньков.
Убиться? Мысль простейшая, а только теперь впервые пришла в голову. А как же грех? Неужто не простит Господь? Простит. За все муки и унижения должен простить. Да не в Боге дело. Как тут самоубьешься, если жить так пламенно хочется! И есть хочется, и пить вино, и пьянеть, и мечтать о Соломонии, которая приходила сегодня, чтобы подразнить его своей красотой.
После пятого стакана Дмитрия повело набок, длинные волосы коснулись свечного пламени и вмиг вспыхнули. Он не сразу понял, что произошло, вскочил от боли, хватаясь за лицо, завопил истошно, испугавшись, что мысль о самоубийстве сама решила воплотиться и ударила молнией ему по голове. Избивая себя ладонями, Дмитрий погасил огонь, шатко пробежал в свою клеть, упал лицом в подушку. Воняло палёным волосом, обожжённые лоб и щека нестерпимо болели, рядом не было матери, чтобы утешила, и вино, всё больше пленяя Дмитрия, утешало беднягу вместо матери. Оно текло по душе, как кораблик по тёплой и светлой реке, и он сидел в нём, глядя, как мимо проплывают башни и зубчатые стены удивительного города. Уснуть, уснуть!..
Глава тринадцатая
КАТАГОГИЯ
— Пора, ваше сиятельство, — произнёс слуга Штефан, входя в комнату графа Шольома. — Издалека уже слышится вой волков, в селе лают собаки. Ноктикула, правитель мёртвых и страж несокрушимой башни, выходит из своего дома.
— Добро пожаловать в Эфес, — отозвался Шольом, продолжая глядеть на себя в зеркало. Натёртое снадобьем лицо заметно помолодело и теперь казалось графу прекрасным, как лицо сидящей у него на плече совы, чему способствовало и пучеглазие, столь досадное в общении с людьми и столь благоприятное для сроднения с совою. Это пучеглазие приобретено было Шольомом не добровольно, а вследствие давно тяготившей его болезни, которая вскоре грозилась свести графа в могилу. А между тем Шольому ещё не было и шестидесяти.
Третий год он обитал здесь, в Мунтении, в поместье, приобретённом в пору своего успеха — лет двадцать тому назад. Здесь он втайне ухаживал за склепом, в котором хранились останки того, чьё имя он прославил в веках. Правда, не весь остов, а лишь то, что удалось раздобыть, — череп без нижней челюсти, большая и малая берцовые кости левой ноги и бедерный мосол правой с обломанной головкой коленчатого вертлюга. Сей бедерный мосол был теперь в деснице у графа Шольома в качестве скипетра, а в шуйце заместо державы он нёс череп. В таком виде, облачённый в чёрную бархатную рясу, он вышел из своего дома на крыльцо и тут остановился.
Вечер уже вошёл в свои права, на небе зажглись луна и звёзды, ещё немного, и карпатские очертания сольются с чернотой небосвода. Человек тридцать, мужчины и женщины, собрались у крыльца графа Шольома, одетые в звериные шкуры — овечьи, козлиные, собачьи, медвежьи, лисьи, волчьи, оленьи. У каждого в руке горел светоч, мерцая смолистым дымным пламенем. У каждого на лицо была надета морда, сшитая из кожи и изображающая у кого — козла, у кого — барана, у кого — волка и так далее. Только Шольому с его совиным лицом не требовалась рукодельная личина.
Все криками приветствовали главу грядущего праздника, после чего он провёл в воздухе крест бедерной костью, взял крест сей в круг, обведя его черепом, и произнёс заклинание:
— Творение невыразимого имени и безбрежная сила! Его величество древний хозяин темноты! Холодный, неплодный, мрачный и несущий гибель! Ты, чьё слово как камень, а жизнь не имеет конца! Ты, древний, единственный и непроницаемый! Ты, кто лучше всех сдерживает обещания! Ты, кто обладает искусством услаждать людей до полного изнеможения! Ты, кого любят больше всех! Сам не знающий ни удовольствий, ни радости. Ты, непревзойдённый в лукавстве и хитрости, превращающий города в развалины! Приди к нам в Эфес и выполни своё предназначение!
Произнеся заклятье, Шольом склонился пред невидимым, коего призывал в свой Эфес. Собравшиеся поклонились ещё ниже.