Идиотка - Елена Коренева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы дошли до его дома, он пригласил зайти. Квартира поэта, известная теперь многим по документальным фильмам, была сплошь увешана фотографиями — снизу доверху. Из всех лиц я смогла узнать только Ахматову, Цветаеву, Пастернака — одним словом, тех, чьи сборники стояли в библиотеке интеллигента средней руки. «Чем занимаются ваши родители?» — поинтересовался Иосиф. Я назвала картины своего отца и те, на которых работала мама. Мосфильмовские хиты были ему неизвестны, если не сказать чужды. Он стал спрашивать, знаю ли я поэтов, чьи портреты висели на стене, перечисляя всех своих друзей: Владимир Уфлянд, Дмитрий Бобышев, Анатолий Найман… Я пожала плечами — никто из них не был мне тогда известен, кроме, естественно, Евгения Рейна. Надо ли говорить, что я переживала культурный шок, будучи экзаменуема Бродским. Впрочем, соответствовать Нобелевскому лауреату в эрудиции вряд ли было возможно. Да и кому — мне, которая с трудом пыталась обрести представление о себе как личности… и никак не могла стать чем-то еще, кроме того, чем я была в «Романсе о влюбленных» и «Покровских воротах». Экзамен на эрудицию закончился заявлением Бродского: последнее поколение, которое что-то сделало для России, — это его поколение. Мне сразу захотелось отстоять и свое поколение тоже. Я открыла рот, но кроме Высоцкого, Шукшина и Тарковского, никого не смогла назвать.
Мы перешли к разговору по существу. «Кого вы любите?» — спросила я его. Он помолчал, затем вновь обернулся к стене с фотографиями — к своему алтарю — и указал пальцем на мужской портрет: «Его». В голосе Бродского зазвучали лирические нотки. Удивившись такому неожиданному повороту, я спросила, кто это. «Йейтс. Ирландский поэт и драматург, символист конца девятнадцатого века — я могу сказать, что люблю его, он мне близок. А этого знаете? Это Китс, начало восемнадцатого века, тоже замечательный человек». Я смотрела на Джона Китса и Уильяма Батлера Йейтса и думала о том, как им повезло заслужить его любовь. (Этот диалог чем-то напоминал сцену из фильма «Мюнхгаузен»: «Помнишь, когда мы гуляли с Шекспиром, он сказал…») «А вообще, любовь…» Иосиф начал рассуждать и высказал удивительную мысль, которая сводится, если не ошибаюсь, к следующему: любовь к человеку — это диалог Конечности с Вечностью. А творчество — это диалог Вечности с Конечностью. «Ведь любить, сильно любить человек может только тех, кто ушел… навсегда, — сказал Бродский и пояснил: — Поэтому я могу сказать, что люблю Йейтса». Мы продолжили разговор о судьбах и выборе. Об отъезде, об эмиграции он сказал, что когда человек уезжает из страны, в которой он родился, то совершает акт окончательного взросления, обрезая свою пуповину, которая вначале соединяла его с матерью, затем всеми авторитетами в лице отца, учителей и наконец — вождей. Он уходит в самостоятельную жизнь из дома своего самого большого родителя — своей страны. Потом Бродский добавил: «Но здесь, в Америке, жить может не каждый, надо иметь слоновью кожу… а у меня она есть. Потому я смог». Я поделилась с ним, что психологически стою на перекрестке, рассказала про кризис, случившийся со мной, и про свою дилемму: что делать дальше, где жить, кем быть и так далее. Иосиф выслушал меня очень внимательно и в сердцах сказал: «Если бы я был на вашем месте, то я бы… — Затем поправил себя: — Нет, если бы я был не поэтом, а актером, то я бы вернулся. Хотя, — он опять помедлил, — я, наверное, бы жил, как живу: здесь и везде, мне по большому счету все равно. Но вам, наверное, надо играть и быть там, где вы можете это делать». Мы помолчали. Его слова на столь наболевшую тему, которую я обсуждала со многими, впервые проливали свет на тот хаос, что царил в моей голове. Я видела, что он вникает в проблему, что она его волнует и он рассматривает ее как философскую, а не частно-бытовую, в которой нечего искать другому человеку. Более того, он прошел через все, о чем говорила я, и любую тему он воспринимал как необходимую часть человеческого опыта.
В какой-то момент он попросил его извинить и растянулся на диване, на котором сидел, пояснив, что ему надо пять минут полежать. Я поднялась, подхватила букет цветов, купленный по дороге, и, подойдя к нему, бросила цветы ему на грудь, затем склонилась и поцеловала. Потом отошла и посмотрела на него со стороны, усыпанного цветами. Он грустно улыбнулся и промолвил: «Труп!» Мне стало стыдно, что я спровоцировала такую ассоциацию, и я сняла с него букет и поставила в вазу. Он протянул руку и привлек меня к себе, стал рассматривать мое лицо. Я стала гладить его волосы, лицо, грудь, затем расстегнула ему рубашку, чтобы поцеловать, и увидела вертикальный шрам, разделяющий торс надвое. «Байпас, — сказал он по-английски — операция на сердце». Я испуганно замерла, не зная, что говорить и делать. И, словно почувствовав это, в доказательство своей силы и желания жить, он снова притянул меня к себе. В его объятьях я не могла шелохнуться: так крепко меня давно никто не держал. Я взглянула на него и сказала, как маленькая старушка: «Почему у мужчин такое страшное лицо в момент любви?» Он долго смотрел мне в глаза, потом положил мою голову на подушку, поцеловал в щеку и тихонечко вышел, закрыв за собой дверь.
Утром я проснулась оттого, что меня звали по имени: «Елена, можно войти?» Появившийся Иосиф предложил мне кофе. Охая и кряхтя, я поднялась и прошла в ванную. Увидев себя в зеркало, громко вздохнула: «Черт! Ну надо же! Черт-те что такое!» Мне показалось, что хозяин под дверью прислушивается к моему разговору с собственным отражением и рад моей оценке своего помятого состояния. Через несколько минут я сидела в гостиной с чашкой кофе и молчала, испытывая неловкость и чувство вины, что заставила хозяина квартиры спать на диване. «У меня через час встреча, простите, что разбудил, но, вообще, пора было вставать». Я взглянула на полную до краев пепельницу, вспомнила, как нещадно накануне стряхивала туда пепел (я снова курила, как паровоз) и предложила вынести ее на кухню. Когда я вернулась и поставила ее обратно на стол, Иосиф поблагодарил меня за чуткость: «Спасибо, что заметили, а я сидел и думал… обратите вы внимание или нет». Пепельница была металлическая в форме самолета, чем-то памятная ее владельцу. «Я тоже не люблю вид окурков и вообще, это вызывает много неприятных ассоциаций», — вторила я ему. Я допила кофе, поблагодарила, взяла свою сумку и вышла за порог маленького домика. Поднялась по дорожке, ведущей от двери на тротуар, и взглянула на бегущую вверх улицу. Иосиф стоял на пороге и смотрел мне вслед. Его глаза темнели двумя большими крыжовинами в ореоле рыжеватых волос и белесых ресниц, лицо заслоняла листва и ветви дерева, что росло на возвышении у дороги. Казалось, он смотрел сквозь меня, сквозь листву, вперед, в Вечность, минуя учебник «Родная речь» со своим портретом на обложке. И взгляд его был грустен. Я протянула в его сторону руку, сделав знак пальцами, означающий «победу» или victory, затем отвернулась и поспешила удалиться из поля зрения.