Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества - Елена Клепикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственный из своего поколения, ты заглядывал за пределы своей жизни.
Слабо тебе заглянуть в обратном направлении? Из прошлого – в будущее? Или вы там заняты играми с вечностью, и мы для вас мелюзга, суета сует, никакого любопытства?
Почему из двух стран, где ты прожил две жизни, ты выбрал третью, переименовав в Скиталию, хотя скитальцем был в любой точке шарика, окромя одной шестой, а та, сжимаясь, как шагреневая кожа, без республик, без Кавказа, теряя Дальний Восток и Южную Сибирь, наверное, уже одна восьмая или девятая, я знаю?
– Не ленись – подсчитай, – опять слышу твой загробный голос.
Квота времени. Не буду.
Вся земля – Скиталия: для живых равно, что для мертвых.
Может, потому ты и любил Италию, что нигде не был так одинок?
То есть самим собой: бедуином, кочевником, скитальцем.
Скиталец в Скиталии.
Мечтал умереть в Венеции, боялся умереть в Питере (потому ни разу и не съездил), умер в Нью-Йорке.
Я с тобой говорила после твоей смерти, но ты был еще жив.
Ты умер в ночь с субботы на воскресенье, а я позвонила тебе в воскресенье утром.
Какое-то чувство во мне шевельнулось, проснулась чуть свет и – к телефону. Слышимость через океан никакая, впервые не узнала тебя – глухой, незнакомый, механический голос. Решила, шум атлантических волн, но ты сказал, гости шумят внизу, а ты наверху, у себя в каюте. Мы не общались несколько месяцев, разговор не клеился.
– Ну, как ты?
– Живой пока. Хотя полной уверенности нет. Сердце пошаливает.
Немного тружусь, немного помираю. Всего понемногу.
– А как насчет выступления в Ля Фениче? По городу уже расклеены афиши.
– Без меня, – и характерный твой горловой смешок.
Надежда свидеться с тобой в Венеции истаяла, как облако.
Стало вдруг тебя ужасно жалко:
– Как приеду – сразу к тебе, – пообещала я.
– По новому адресу.
До меня не сразу дошло.
– Привет Серениссиме. Мазл тов.
Твои последние слова.
До сих пор гложет.
Помню твой рассказ о звонке из Москвы:
– Понимаешь, детка, есть люди, которые не подозревают о смерти. Да что о смерти! О времени! О временных зонах. Одна дура из московского издательства разбудила среди ночи по абсолютному пустяку. Только заснул, накачавшись валерьяной и слипинг пиллс, а тут звонок. Спрашиваю, знает она который у нас час? – Одиннадцать часов утра, говорит. – Это у вас одиннадцать, а у нас, в Нью-Йорке? – И у вас одиннадцать. Ни тени сомнения! Послал ее подальше. То есть к Эйнштейну, дальше некуда, пусть старик разъяснит ей E=mc². А пока что сна ни в одном глазу. Да и сон на самом интересном месте. Все равно что прерванный акт, да?
Ладно, разница во времени. А как объяснить, что в тот же день увидела тебя с вапоретто? Ты медленно, задумавшись, шел по своей фондаменте дели инкурабили, такой родной и одинокий, я не могла обознаться, хотя говорила с тобой всего несколько часов назад, и ты был в своей чердак-каюте в Бруклине. Набережная неисцелимых! К тому времени ты был уже стопроцентный мертвяк по любому времени. Разница в пространстве?
Я тебя слышала и видела после твоей смерти, но как это объяснить?
Тогда я и села сочинять послание к тебе на тот свет, хоть и сбиваюсь иногда с «ты» на «он». Без разницы: ты – это я, я – это он, он – это ты. Цитирую тебя близко к тексту.
А ты почему молчишь? Не подашь знака оттуда? Предсмертная записка не в счет. Обещал! Говорил, что неистребимая страсть к писанию: даже на смертном одре – и за его пределы. Обязательно дам знать – было бы кому. Жди.
Так и не дождавшись, сама затеяла с тобой разговор. На предмет выяснения отношений. О том, что не успела при жизни. А ты все молчишь. Может, потому и нет оттуда вестей, что мертвым живые еще безразличней, чем мертвые живым?
Скоро узнаю.
Двойник с чужим лицом, или Проблема сходства и несходства
Как различить ночных говорунов?
ИБ. Горбунов и ГорчаковНа крайний случай я могу усесться перед зеркалом и обращаться к нему.
ИБ. Письмо ГорациюЧему только меня не учили в детстве: музыке, танцам, стихосложению, рисованию, даже шахматам – не в коня корм. Единственное, что в жизни пригодилось, – это подаренный папой на мое 13-летие фотоаппарат «Зенит», а уже поэт подсказал мне объект: «крыши Петербурга», превратив хобби в приключение. Сколько чердаков и крыш мы с ним облазили в поисках удачного ракурса! Он – со своей камерой, я – со своей. Фотография была одним из его периферийных увлечений – наравне с музицированием и рисованием. Как-то меня изобразил – сходство схватывал, рука уверенная, линия виртуозная, но оригинального таланта лишен: рисунки под Пикассо и Кокто. То есть был одарен маргинально, чего бы ни касался, но гений воплотился исключительно в стихах. Больше всего любил рисовать автопортреты – то в лавровом, а то в терновом венке. По ним можно судить не о том, каким он был, но как воспринимал сам себя. И как подавал другим.
Когда я его щелкала – кривлялся и вставал в позу. Так ни одного натурального снимка и не вышло. Перед камерой он так же неестествен, как перед зеркалом. А застать его врасплох – ни разу. Ни одной нормальной фотографии – ни у меня, ни у других. До самого конца держал свой имидж под контролем, был на службе у себя пиарщиком. Вся его публичная жизнь – театр одного актера. А каким он был наедине с собой?
Так мы с ним развлекались фотографией – ничем другим! – пока не свалил за бугор, а столько-то лет спустя и мы вслед. Я так думаю, если б не его отвал, культурная миграция из Питера была бы не такой буйной – половина бы осталась. «Я сплел большую паутину» – его собственные слова. Мы были частью этой паутины. Можно и так сказать: вывез постепенно с собой своих читателей. Нынешняя его всероссийская слава, которая началась после Нобелевки и разгорелась ярким пламенем post mortem – это уже нечто иное, чем широко известен в узких кругах времен моего питерского тинейджерства, когда мы с ним корешили и он даже посвятил мне стишок, в тот самый мой день рождения, когда я перепила, было дело. Он теперь печатается в последнем томе его собрания сочинений, а иногда входит в избранное – из шутливых стишков самый серьезный. Из того дня рождения я мало что запомнила – даже как он меня вынес на февральский снежок и приводил в чувство, стыдно сказать, помню с чужих слов. В том нежном возрасте я вовсю занималась мастурбацией, а в свободное от нее время – тоже тайно – сочиняла стихи, отлынивая от школьных занятий и уроков музыки, которые не пошли впрок. Как, впрочем, и занятия поэзией – мои вычурные стихи невнятны мне теперь самой: сублимация похоти, а не эманация таланта. Даже странно – росла вблизи гения и ничемушеньки не выучилась.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});