слои, с минимальным взаимопроникновением — все под покровом полуинтеллигентной массы непонятно чего, тех, что на каждом шагу говорят вам
merci, pardon, excusez-moi, permettez que…[595] и образуют народ,
le peuple, с которым каста профессиональных политиков (особая каста) делает что хочет. Демократия — форма, внутри которой царит феодальная кастовость. Отношения между высшими и низшими слоями демократичны по форме, но по содержанию все еще лишены точек соприкосновения. И если политический язык во всей Европе развивался, то во Франции он остался на уровне 1789 года. Местный работник или
leader[596] рабочих все еще выражается стилем революционных брошюр. Иногда у меня создается впечатление, что Великая революция не сделала здесь на самом деле ничего, застряла на полпути, привела к той стадии брожения, при которой все вечно отстаивается, нейтрализуется и ферментируется в говорильне и полумерах. Из лозунга
liberté, fraternité, égalité[597] только
liberté удалось прижиться, и, скорее, все другие страны во главе с Америкой (и Англией на втором месте) больше почитают этот девиз, не имея его в государственном гербе. Мне кажется, даже мы были страной более демократической по содержанию (не по форме), чем Франция. Помню один разговор о Польше, который состоялся в 1939 году среди наших эмигрантов в одном из наиболее прокоммунистических
польских центров в Булонь-Бийанкур, когда на все аргументы по поводу прав и привилегий, завоеванных здешними рабочими при правительстве Блюма в 1936 году, я отвечал: «В Польше все это существует с самого начала восстановления независимости». После многих обвинений в адрес Польши я понял, что речь идет просто о форме, о «польских панах», а Франция импонирует тем, что инженер подает рабочим руку и позволяет им угостить его в бистро. Они не знали, что этот «инженер» чаще всего был не инженером, а просто грамотным и пообтесавшимся санкюлотом{88} и что настоящий инженер для работника здесь более недоступен, чем у нас, что разделяет их социальная пропасть во много раз большая, чем у нас. Он подаст руку и скажет несколько
aimables[598] слов, но внутренне он презирает рабочих, этот
canaille[599], сильнее, чем наш шляхтич, и эксплуатирует их так же, как негров, а его истинное отношение во стократ более «господское», чем у нас. Революция не решила во Франции социальных проблем и, кто знает, не обострила ли их. То, что от нее сохранилось, отгородилось еще более плотной стеной, преодолеть которую стало еще сложнее. Она произвела на свет новую элиту, которая с годами приобрела черты родовой аристократии. Вся наполеоновская знать закрылась в своем кругу, а выходцы из более низких слоев, будучи неофитами, часто становились более аристократичными, чем старая аристократия. Буржуазия, сконцентрировавшая в своих руках деньги, поступила так же. А на дне всегда возмущается народ, завистливый и жадный, как и любой народ, которому не дают подниматься по социальной лестнице. Франция социально закоснела. Революции привели прежде всего к истреблению элиты, к ослаблению ее жизнеспособности, к замкнутости в себе, к невероятным проявлениям всевозможного презрения. И как после любой революции, так и во Франции на первый план выходит хамство, все более и более распространяющаяся грубость, на первый взгляд незаметно, под личиной французской
familiarité[600], под которой скрываются толстокожесть и отсутствие такта, редко встречающиеся в других местах. Всеобщее отсутствие джентльменства, его здесь не понимают. Там, где мелкая
politesse[601] заменяет всё, там не понимают, что кто-то может быть джентльменом, несмотря на отсутствие форм. Я возвращаюсь к форме, без ее понимания невозможно понять Францию. Здесь можно, сохраняя форму, подложить свинью самому близкому человеку, совершить подлость. Француз, как правило, не понимает разницы, не может понять того, что форма не определяет сути дела, когда речь идет о зле или добре. Форма здесь суть всего. Оккупация — лучший тому пример. Немцы делают это постепенно, мягко, так же как и у нас, но медленнее и под прикрытием законного правительства Виши. И невозможно объяснить, что на самом деле это одно и то же. Хуже: француз не в состоянии понять, что существует огромная разница в поведении двух стран, что деятельность Виши пятнает их историю, оскверняет их прошлое. «Но раз они делают у вас то же, что и у нас, то какая разница, если конечный результат один и тот же. И вы, и мы должны подчиниться их требованиям, почему вы не создали какое-нибудь правительство, вам было бы легче…» — говорят они, не в силах понять нашего мышления, будучи убежденными, что их правительство обеспечивает им защиту и поэтому так лучше. Может…
Мы вошли в церковь и сели на скамью. В сопровождении шести министрантов{89} со свечами вышел для проведения службы священник. Он оглянулся назад, сделал одному из них замечание и стал молиться. Кто-то опоздавший хлопнул дверью. Настоятель повернулся и громко зарычал: Il est vraiment temps de venir[602]. Прочитал Евангелие приказным тоном и начал проповедь. Слов особо не выбирал и сразу перешел к главному: о доносительстве. Немцы проводят сейчас по деревням ревизию лошадей и хороших сразу конфискуют. Это лучшая машина на русском фронте. Местные крестьяне приспособились перед каждой ревизией одалживать у соседей лошадей, признанных непригодными, и представляли их для проверки вместо хороших. Все шло отлично до тех пор, пока кто-то не донес об этом в комендатуру, и сей умный план, столь хитроумный для французов, полетел в тартарары. Священник негодовал: «Это уже не первый раз… это подлость… зависть… низость». Он говорил им о самом сокровенном чувстве, о зависти. Зависть достигает здесь апокалиптических размеров. В данный момент во Франции зависть и низость идут рука об руку и царят во всей стране. Достаточно, чтобы сосед заметил, что кому-то повезло, что у кого-то хорошо идут дела, тут же садится и пишет донос немцам. Сотни пленных, сбежавших из немецкого плена, были немедленно выданы, у десятков тысяч людей возникли разного рода неприятности из-за доносов; аноним в определенной степени является символом нынешней Франции. Это говорит зависть, плод незавершенной революции, плод любой революции. Мы сегодня ведем себя достойно, но стоит ввести у нас «диктатуру пролетариата», и самые большие патриоты начнут писать анонимки в польские комитеты, появятся подлость и низость, которых мы никогда в себе не подозревали. Французы, благодаря Виши и Révolution Nationale[603] Петена, перепутали оккупацию с революцией, комендатуру с комитетами общественного спасения, а любого Militärbefehlshabera[604] с Фукье-Тенвилем{90}. Поэтому один из букинистов на набережной Сены, когда я