Годы без войны. Том второй - Анатолий Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Мещеряков не видел этой улыбки. Внимание его привлекли вошедшие с цветами студенты, которых он знал. Студенты держались растерянно, робко — оттого ли, что было много незнакомого народа, или оттого, что увидели декана и преподавателей; Никитична провела их к гробу, в который они положили цветы (те жиденькие в несколько стебельков, букеты, какие только и можно было по их средствам достать в этот зимний декабрьский день), и отошли в сторону. «Будут ли вот так на наших?» — живо подумал Мещеряков, которому показалось трогательным то, что он увидел. В сознании его, хотя и смутно, как что-то отдаленное, возник образ Мити Гаврилова, эскизы которого о мертвецах и гробах он видел на частной выставке в мастерской художника Ермакова. По какой связи пришло ему это воспоминание, он не знал; не совсем ясно он помнил и о том, что его заинтересовало тогда в Мите как в человеке и художнике; но чувство, какое испытал тогда и какое сохранилось в памяти как очищение от чего-то ненужного, обременительного и ложного и как пробуждение к деятельности искренней, правдивой, для народа, и не по абстрактным понятиям блага для него, по которым никогда ничего не доходило до адресата, а по тем делам, которые приносят это благо, — чувство это, шевельнувшееся при виде студентов, как и во время встречи с Митей Гавриловым, взволновало Илью Николаевича. Он как будто вдруг уличил Арсения в том (хорошем, чему тот отдавался при жизни, то есть в деятельности искренней, для блага людей), к чему сам доцент Мещеряков только стремился; и он с несвойственным ему беспокойством принялся торопливо оглядываться вокруг, словно различие (в пользу Арсения и не в пользу его, Мещерякова) было очевидным для всех и оголяло его. Не в столь строгом, как у Карнаухова, костюме и более — по общему виду, полноте и манере держаться — подходивший под категорию людей, мало заботящихся из-за своей занятости об одежде, Мещеряков благодаря стараниям жены выглядел тоже не очень траурно. Он чувствовал неуместную яркость галстука, неприличную как будто белизну высунутых из рукавов пиджака манжет с блестевшими запонками, смущался и от этого смущения еще более невпопад, чем только что, ответил Карнаухову, когда тот снова обратился к нему.
Карнаухов был на похоронах без жены; Мещеряков же, напротив, пришел на похороны Арсения с женой, Надеждой Аркадьевной, которая не могла отказать себе в удовольствии увидеть Наташу в несчастье. Считавшая ее выскочкой и не умевшая простить ей соперничества в обществе, не умевшая, в сущности, простить Наташе молодости и приберегавшая для нее ком грязи, которым хотела бросить в нее, она чувствовала, что грязь эта уже брошена в Наташу и надо было только дать почувствовать это. «Ты не находишь, что слишком тороплива нынешняя молодежь, — говорила она не относившееся будто к Наташе, собираясь вместе с мужем на похороны и выбирая в гардеробе что надеть. — Не успеют опериться, а уже в небо. Это всегда может плохо кончиться». Она собиралась к этому выходу точно так же, как собиралась в Большой театр или на вечер к Лусо; и когда в прихожей у Иванцовых сняла с себя норковую, безумной цены шубу, даже Никитична, бывавшая по своей профессии в самых разных богатых домах, не могла не удивиться не столько наряду, сколько богатству на этом наряде. Руки Надежды Аркадьевны были отягчены перстнями и кольцами, среди которых особенно выделялась квадратная бриллиантовая печатка, доставшаяся ей, как она уверяла всех, от матери и надевавшаяся только в особых (как теперь!) случаях; в ушах были бриллиантовые сережки, слегка прикрывавшиеся темными волосами и темным шарфом, надетым для траура, а поверх черного платья, которое (несмотря на свой цвет) было более для театра, чем для похорон, на полной и высокой груди светилось дорогое колье. Заметив, что на все, что было на ней, обратили внимание (ей казалось, обратили внимание не столько на богатство, сколько на вкус, с каким она была одета), и делая вид, что она не замечает этих обращенных на нее взглядов, она поправила прическу, колье и, мельком полюбовавшись на свои перстни и печатку (что как раз и должно было, как ей казалось, воздействовать на Наташу и окончательно раздавить ее), мелким семенящим шагом, привлекая внимание всех, вошла в комнату.
Но обстановка похорон всегда есть обстановка похорон, а вид покойного всегда есть вид покойного, вызывающий у людей чувства грусти, тревоги и жалости (видимо, по сознанию того, что все смертны); но вид лежавшего в гробу Арсения (оттого, каким его все знали при жизни и знала Надежда Аркадьевна) — вид Арсения, исхудавшего и усохшего за время болезни и смерти, так поразил Надежду Аркадьевну, что она в ужасе и с широко открытыми глазами остановилась перед гробом. Она словно бы почувствовала размеры тех страданий, которых никогда не переживала сама, и ей стало нехорошо и больно за Арсения. «Господи, господи», — шевеля губами, но, в сущности, беззвучно, мысленно произнесла она. Глаза ее наполнились слезами. Она положила свои гвоздики рядом со скрещенными руками Арсения и, промокая платочком в уголках глаз и на щеках, чтобы не размазать наложенных красок, подошла с этими слезами и платочком к Наташе и обняла ее.
— Какое несчастье, боже мой, какое несчастье, — проговорила она, качая головой, в то время как Никитична подставляла ей стул, чтобы она могла сесть рядом с Наташей.
XLII
В двенадцатом часу приехали Григорий и Лия Дружниковы, прихватившие с собой Тимонина, встретившегося им по дороге.
— Как?! — воскликнул Тимонин, всегда помнивший, что надо ему, и не помнивший о других. — Умер? Похороны? Вот так штука... Поеду, поеду, как же, — проговорил он, влезая в открытую для него дверцу «Москвича».
В сознании его сейчас же прокрутилась вся небольшая история его отношений с Наташей, с которой он искал близости.
— Так похороны что, сегодня? — переспросил он у Лии, сидевшей за рулем.
— Да, — ответила Лия. — Но мы с Гришей на минуту, только взглянуть. У нас дела, — с озабоченностью добавила она.
Дела же ее были — обычная мелочная суета, из которой, как из трясины, невозможно выбраться. В Москву приезжала французская певица Матье, и надо было достать билеты на ее концерты; и надо было достать поэтический сборник, вокруг которого вот уже вторую неделю велись оживленные споры и, достав который, Лия знала, разочаруется в нем. Но она не могла не делать того, что делали все, и жила, в сущности, теми поверхностными интересами, за которыми нельзя было разглядеть ни усилий, ни трудностей народной жизни, ни трагичности отдельных, как у Арсения и Наташи, судеб. Но Лии казалось (как, впрочем, и большинству живущих подобной поверхностной жизнью), что она живет не для себя, а для других. «Ах, я ничего не успеваю для себя», — говорила она, веря, что говорит правду. Она со всеми была в хороших отношениях, всех любила; любила не за то, что те были порядочными людьми, за что их можно было любить, а за добро, которое делала для них. Она знала, что Тимонин был человеком пустым, никчемным; был пустым и никчемным писателем, несмотря на славу, ходившую за ним; но еще больше знала его как любителя поволочиться за женщинами, особенно молодыми, и эта слабость его, за которую она погрозила ему пальчиком в Доме журналиста, когда встретила с Наташей и поняла его намерение, как раз и была причиной ее внимания и любви к нему. Добро, которое она делала своему отдаленному (по Лусо) родственнику, заключалось в том, что она разбивала его намерения, то есть «спасала» его от его жертв; и она так много раз спасала его, что не помнила от кого, и потому у нее не возникло теперь никаких сомнений из-за того, что везет его к Наташе.
По этому же шаблону, как она воспринимала Тимонина, она воспринимала и Наташу, для которой тоже, казалось ей, было сделано столько добра, что просто непростительно было бы теперь, когда подруга в горе, не поехать к ней и не повидать ее.
— Господи, так молода, так молода, — с той сиюминутной искренностью, на какую только и хватало ее, произносила Лия, уверенно ведя свой «Москвич» по морозной московской улице. Понятием молодости она как бы упрощала для себя Наташу и устраняла те сложности, в которых надо было еще приложить усилие, чтобы разобраться; но на усилия у Лии не было ни желания, ни времени в ее суетной столичной жизни. — Так молода, так молода, — повторяла она, покачивая головой, словно речь шла о чем-то неизлечимом.
В противоположность Мещеряковой, нарядившейся специально будто для похорон, а вернее, для Наташи, которой хотела определенным образом досадить, Лия приехала в удобном шерстяном, синее с белым, югославском костюме-тройке, в котором ходила на работу. Она передала шубу и шапку Никитичне, вышедшей встретить ее, и, успев за эту минуту задержки, пока раздевались муж и Тимонин, подладиться под сейчас же ощутившуюся ей атмосферу похорон, какая была в квартире: по количеству шуб и шапок на вешалке и стульях, по количеству народа, толпившегося даже в прихожей, так что впереди, за ними, не было ничего видно, по выражению лиц этих людей и выражению лица Никитичны, сейчас же сказавшим, что в доме покойник, и тишине и тому трупному духу, какой с мороза, с улицы, был особенно ощутим, — успев именно подладиться под атмосферу похорон, которая, несмотря на то, что Лия знала, куда и для чего едет, была и неожиданна, и неприятна ей, она неторопливо, как и Мещерякова только что, направилась вслед за Никитичной в большую комнату, где в цветах стоял гроб с телом Арсения.