Рыцарство от древней Германии до Франции XII века - Доминик Бартелеми
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Критику со стороны епископа Этьена вызвало не насилие над женщинами, а угнетение, какому рыцари в своих сеньориях подвергают крестьян. Полезное напоминание о существовании последних и об их производительном труде для клириков и рыцарей, которые при дворах привыкли считать, что, кроме них, никого в мире больше нет, и одни преподносят другим в подарок, например, перевод истории Фив или Трои… Итак, реалистичный моралист воспроизводит, исходя из этой точки зрения, схему трех сословий: он бросает реплику, что вилланы терпят самые тяжелые испытания, потому что рыцари и клирики живут их трудом{1057}. И бичует рыцарей за дурное выполнение функции защитников, которая в принципе одна только и оправдывает их существование. В самом деле, «рыцарь должен браться за меч, чтобы восстанавливать справедливость и сражаться с теми, кто дает другим повод жаловаться, рыцарь должен пресекать насилие и грабеж. А ведь многие лишь притворяются, что поступают так: я каждый день слышу сетования»{1058}. Зато двор короля Артура имел, надо полагать, хорошую систему звукоизоляции: до него доходил самое большее отголосок каких-то затруднений благородных вальвассоров, но о грубом обращении с крестьянами в романах нет и намека. Рыцари — это сеньоры, злоупотребляющие правом требовать подати и барщину, как и судебными правами. Они ни за что бьют виллана «кулаком и головней», потом бросают в тюрьму и забирают все его добро под видом штрафа, а практически в качестве выкупа. Во втором феодальном веке люди больше страдали от власти сеньоров, чем от междоусобных войн. И тем не менее, — говорит этот придворный епископ, — «мы должны любить своих людей, ведь вилланы несут бремя, за счет которого живем мы — рыцари, клирики и дамы»{1059}. И еще: «Он (виллан) не ест хорошего хлеба, лучшее его зерно достается нам»{1060}. Курица в горшке для всего доброго народа при Генрихе II Плантагенете еще не актуальна[264]: жирный гусь, пирог — это для сеньора и дамы.
Отметим, что Этьен де Фужер без лицемерия включает и себя в число привилегированных, тем самым принимая на себя вину. Ведь на XII в.приходится великое пробуждение совести — нечистой совести христиан. Это значит, что наконец-то остался в прошлом суконный язык многочисленных прелатов и монахов каролингской и посткаролингской эпох, утверждавших, что их так же угнетают, как и «бедных», даром что их сеньории поддерживали тесные связи с сеньорами-рыцарями.
Однако становятся ли мысли епископа Реннского подрывными? Конечно, нет. Он только считает, что те страдания, каким здесь подвергаются вилланы, зачтутся им на том свете. Поэтому, если они «ропщут на Бога»{1061}, то они неправы. Читая это, ловишь себя на мысли: значит, они роптали! Лишь бы такая вспышка возмущения не была внесена [Богом] в список их долгов, а протест против страданий не стал поводом аннулировать предварительный взнос — это было бы слишком грустно.
Но все-таки заслуга Этьена де Фужера состоит в том, что он сорвал покров с куртуазной сказки. Настоящие притеснения XII в. — это те, от которых страдает деревня. Что же касается знатных дам, это такие стервы! Он их не щадит, начиная с графинь и королев. Разве не дамы разжигают ненависть, конфликты? А виной тому соглашения о druerie, в которых литература видит единственный свет в окне, но которые, видимо, нельзя считать просто фикцией. «Если дурень просит у них любви, он очень скоро получит ее свидетельство»{1062}. И это — «семя войны», с изгнаниями и похоронами в финале, а не повод для изящных подвигов. Несомненно, наш ученый прелат вдохновлялся произведениями римлянина Ювенала, когда писал сатиру на женщин, но в нее в общем-то нетрудно поверить, когда он уверяет, что дама XII в. к мужу обращает тусклое лицо, но красится, чтобы нравиться своему dru [возлюбленному]. Однако не обязательно приписывать французским дворам XII в. нравы римской знати времен Тацита![265] Настолько ли эти дворы были развращены? Druerie — обычно не более чем прелюдия к браку, а за преступную любовь строго наказывали, как мы видели. С другой стороны, если из-за женщин и вспыхивали феодальные войны, то разве не потому, что этим женщинам причиталось наследство?
Этьен де Фужер становится в ряд, уже двухвековой, обличителей распутства дворов. Рыцарство, по его мнению, — высокое сословие, которое недавно сбилось с пути, ударившись в разврат (trigalerie), танцы и легкомысленные развлечения — в том числе турниры. И он хочет лишь поднять его дух: пусть оно постарается, во имя справедливости и следуя указаниям Церкви! Тем самым мужи, рожденные от благородных (francs) отца и матери и «рукоположенные в рыцари», избегнут вырождения{1063}. То есть выдвигается извечное требование не посрамить благородных предков, но к нему добавляется новая забота — повиноваться Церкви, о чем по сути свидетельствует и «Повесть о Граале»: некоторые ключевые понятия здесь те же — хранить верность и ходить на мессу.
Но подчинить Церкви это «сословие» рыцарей Этьен де Фужер намеревается жестко. Он напоминает о мече, который рыцари берут с алтаря, «дабы защищать народ Иисуса»{1064}, и должны возложить обратно, прежде чем умрут. Он ничего не говорит о том или тех, кто жалует им рыцарское достоинство, а только о святом месте, о церкви, где происходит обряд. И там же должно происходить — по его мнению, потому что это его собственный замысел, — лишение достоинства рыцарей, виновных в измене, то есть в неверности в широком смысле слова. В самом деле, он предлагает настоящее «распосвящение»: «в этом случае должно его лишить достоинства, взять у него меч, сурово покарать, обрубить ему шпоры и изгнать из общества рыцарей (et d'entre chevaliers geter)»){1065}. Похоже, это осталось благим пожеланием: в истории (и даже в литературе!) нам не известно ни одного примера такого лишения достоинства, лишь долго существовал, претерпевая социальные модификации, обычай публичных унижений, близких к harmiscara. Лишь один луарский сборник кутюм предусмотрит в XIII в. обрубание шпор рыцарям, но не за разложение, а за обман: если рыцарь скрыл, что его мать была подневольной{1066}. То есть по причинам, не имеющим никакого отношения к религии и даже к нравственности в том смысле, в каком ее понимаем мы. Но разве обвинение в такой «измене» или «коварстве» (engin), в чем сам Этьен де Фужер видит главное преступление рыцаря, не относится к мирским, не опирается на традиционные принципы феодальной чести?
Тогда, в конце XII в., в паруса теории двух мечей дул попутный ветер, в частности, благодаря могучим легким святого Бернара Клервоского, и епископ Реннский упоминает эту теорию как некое общее место. Меч клирика — метафоричен: это проклятие, приговор об отлучении. Другой меч — меч рыцаря, убивающий и калечащий. И «они помогают друг другу»{1067}, таков общий принцип, практическое применение которого здесь, как и во многих случаях, остается не очень ясным: то ли имеются в виду две раздельных юрисдикции, каждая из которых имеет свои формы санкций, то ли рыцари — это «светская рука» клириков?[266] Глубже вникать в причины недовольства бесполезно: весь вопрос состоял в сохранении системы двух элит благодаря этой новой вариации на старую тему двух «служб», двух сражений.
Могла ли подобная программа, подобный теоретический вымысел найти отражение в литературе? Не факт, что рыцари, которых осень загоняла обратно в залы замков, проявили бы интерес к историям, герои которых — простые исполнители воли клириков или блистательные помощники последних. В конце концов, рыцарь-заступник мог бы найти себе место в «жесте» или в романе: какой-нибудь воин, уцелевший в Ронсевальском ущелье и не упомянутый в «жесте, которую завершил Турольд»[267], вдруг превратился бы в поборника справедливости на землях севернее Пиренеев. Для этого нужно, чтобы он забыл о мести каким-то людям и нашел множество епископов и монахов, дабы вернуть меч в их церковь. Но в этом случае проблемой стало бы то, что он подменит короля — если только «жеста» не обернулась бы апологией сильной королевской власти, что немыслимо[268], поскольку тогда она бы наполнилась нападками на баронов, и песня описывала бы реальность (Филиппа Августа) вместо компенсаторных грез. Что касается куртуазных романов, то симпатия к христианству в них проявляется отнюдь не в форме верной службы епископам. О Боге здесь говорят разве что отшельники и рыцари в зрелом возрасте, и мечу церковного правосудия было бы трудно найти место в атмосфере, столь далекой от клерикальной.
Тем не менее мораль Кретьена де Труа не далека и никогда не была далека от морали Этьена де Фужера. В качестве певца куртуазной любви, такой как любовь Эрека, Кретьен желал своему герою рыцарского достоинства, которое необходимо испытать, и христианского брака, предохраняющего от распутства. Рыцари в общем-то никогда не прекращали отстаивать справедливость определенного рода и на занятный манер, желая прославиться. Просто мораль епископа Реннского, который был и провозвестником всей схоластики тысяча двухсотого года, включает в себя резкую критику куртуазной мечты. В качестве бедствий мира сего она выдвигает на первый план крестьянские страдания, о которых артуровское рыцарство не имеет понятия, и довольно кстати развенчивает знатных дам: разве они, вместо того чтобы быть носительницами рыцарских ценностей, не живут лишь собственной жизнью, уже потому, что обладают недостатками?