Пролог - Николай Яковлевич Олейник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Всем туда можно, — неизвестно кого упрекал Сергей Михайлович, — только я не выберусь.
— Поедешь, — успокаивала жена. — Вот немного уляжется, успокоится все, и поедешь.
— Я не ребенок, Фанни, что ты меня уговариваешь. Сам понимаю. Однако...
Нет, неудача не разочарует его! Он твердо убежден, что действительно поедет! А сейчас надо заканчивать роман, готовить лекции, с которыми придется выступать там, в Америке. «Мистер Гарнет! Что у вас есть из истории Соединенных Штатов? Побольше! Книги, журналы...» Он должен подготовиться фундаментально, его будет слушать цивилизованная публика. Удивительно только, как они, американцы, не понимают гибельности трактата. Однако, поживем — увидим. Возможно, все еще обернется к лучшему, сенат не утвердит...
— Сергей, письмо. Кажется, оттуда... из России.
— Эге, да это воззвание! — Быстро вскрыл конверт. — Погляди-ка... Девятнадцать подписей! Политические ссыльные сургутской тюрьмы жалуются министру внутренних дел Толстому... Кто же скопировал и переслал? Завтра же его Кеннану. Фанни, дорогая, перепиши. Для него это будет находкой...
Значит там, на родине, его не забывают... На него еще надеются.
Джордж Кеннан — Степняку:
«Мой дорогой г-н Степняк!
...Если я не сразу отвечал на ваши письма, то, по крайней мере, усердно работал для дела, которое, я знаю, дорого вам, — для дела русской свободы. Если вы приедете в Соединенные Штаты... вам едва ли удастся найти человека, кто питал бы симпатию к царю или его министрам...
Ваша последняя книга «Русское крестьянство»... переиздана «Харпер энд Брозерс»... в то же время мои журнальные статьи каждый месяц тем или иным путем доходили до 1,5—2 млн. человек. Я получаю сотни писем со всех концов Соединенных Штатов с выражением сочувствия русским революционерам и ненависти и презрения к царскому правительству... Мы, возможно, увидимся с вами будущим летом; я намерен совершить молниеносную поездку в Лондон, Париж и Женеву, как только закончу свои статьи для журнала и начну работать над книгой. Хотел бы поговорить с вами, а также с Тихомировым, Лавровым и Драгомановым. Последний, я полагаю, сможет дать мне интересные сведения о целом ряде событий...»
XVI
Неожиданно написала Любатович. Всего можно было ожидать, только не письма от человека, обреченного, отгороженного от мира, от жизни тысячами верст, тюремными стенами. Оказывается, Ольге разрешили выехать из Сибири. Несколько месяцев добиралась она к своим. Живет теперь в Петербурге, а недавно посетила давних приятельниц, сестер Фанни Марковны, и встретила у них Лилли...
Письмо пришло перед вечером, Сергей Михайлович тут же пробежал его глазами, а теперь, окончив неотложные дела, принялся читать снова. Что же в нем так волновало? Воспоминания, связанные с Ольгой, смерть ее ребенка или, может быть, ее трагическая судьба? Все это вместе взятое, разумеется, могло донять любого, однако Сергей ощутил в себе чувства иного характера. Из письма повеяло небывалой и такой не свойственной для Ольги тоскливостью! Петербург кажется ей кладбищем, там не только не встретишь живой души, но и живого голоса не услышишь. «Нас... называют нигилистами, но в действительности таких идеалистов, как мы, поискать — не найдешь...»
Что ей скажешь? По-своему она, конечно, права. Петербург их времен, времен начала народнического движения, и теперешний контрастно различны. Тогда работали кружки, созывались собрания, выходили газеты и брошюры, воздух сотрясали взрывы, выстрелы... Теперь — тишина, затишье, действительно как на кладбище. Но ведь это только внешне! В море народного гнева затишья быть не может. Там зреют силы, накапливается ненависть. Она вот-вот прорвет свою оболочку, и тогда... Шесть лет прошло после казни Софьи и ее друзей, первомартов, казалось бы, все затихло, но вот ведь снова... Жаль, погибли и эти. Но смерть героев — это только физическая смерть, идея же, дело, за которое они отдали жизнь, торжествует. Их знамя подхватили другие. Наступит день, и, как пророчил Петр Алексеев, поднимется мускулистая рука миллионов...
Потрескивало в камине пламя, время от времени поднимала сонные глаза на хозяина Паранька, собачка, которую он недавно выпросил у знакомых, стучала о ночные стекла пороша, а Сергей Михайлович сидел, держа письмо в руке, прищуренным взглядом ловил легкие язычки синеватого пламени, которое прорывалось сквозь корочку каменного угля.
Он понимает ее, Ольгу. После всего пережитого, виденного, отобравшего у нее лучшие годы жизни, вернуться и застать... вернее, не застать никого и ничего, что напоминало бы о дорогом прошлом. И хотя борьба продолжается, но для нее она стала уже чем-то недоступным, далеким — пришла новая поросль, родились новые товарищества, новая система конспирации, куда, разумеется, не так просто проникнуть.
Конечно, есть и нечто другое, другая причина, о которой предпочтительнее умолчать. Причина эта — разочарование, неверие. Скольких оно, это чувство, обессилило, расслабило, у скольких отняло волю к борьбе! Даже из тех, кого он знал или знает... Ссылка, эмиграция, потеря ребенка, мужа... Не каждая женщина может выдержать такое. Одних борцов невзгоды закаляют, других ломают, некоторых доводят до сумасшествия.
— Сергей, тебе же рано вставать, — послышался голос жены. — Почему не ложишься?
— Разволновало меня это письмо. Не могу спать.
Фанни придвинула стул, села, поеживаясь, накинула на себя плед, густые волосы черным туманом покрывали ее плечи.
— Понимаешь, Фаничка, какое это мучение — утрата надежды, веры? Человек отдает все, что может отдать, даже больше возможного... И потом вдруг наступает разочарование...
— Ольга ведь об этом не пишет.
— Не пишет... Да и не только об этом речь. Нам с тобой, хотя мы и в эмиграции, много бедствуем, легче. Мы не ходим по тем улицам, мимо тех домов, где когда-то закипала наша молодая свобода. Представляю — мне бы сейчас очутиться в Петербурге... Думаю, не восхищение вызвали бы у меня многие встречи...
— От Пашеты давно ничего нет, — размышляла вслух Фанни. — И Лилли молчит.
Пашета, сестра Фанни, жила в Петербурге, где должен был состояться суд над ее мужем Василием Карауловым. Его схватили, как только у Пашеты родился ребенок. Отправили в Шлиссельбург, и вот уже три года они ждут суда, и вообще неизвестно, состоится ли процесс.
На станции крикнул паровоз, и Паранька чутко насторожила уши.
— Белое безмолвие, — сказал Сергей Михайлович. — Там сейчас снега... На всех языках все