Работы разных лет: история литературы, критика, переводы - Дмитрий Петрович Бак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Занять позицию трезвого наблюдателя перед лицом этой палитры возможных стратегий чтения довольно трудно, но – убежден – необходимо. Пора. Слишком очевиден предсказуемый разброс мнений, хвала и хула одинаково набили оскомину, чем повторять многажды сказанное – лучше помолчать. Получается, что aut nihil, aut… что? Вот здесь-то и начинается самое главное…
Начать нужно, конечно, с повторения пройденного: без гнева и пристрастия напомнить законы, самим Лакшиным «над собою признанные». Восстановить их из текстов не так уж трудно. Возьмем фрагмент из воспоминаний о замечательно талантливом и опрометчиво полузабытом Марке Щеглове: «Я не успел опомниться, как Марк, растопырив костыли, раскрылетившись, как щегол, и подняв подбородок вверх, что придало ему особенно боевое выражение, налетел на обидчика, что-то крича и яростно наступая…» Здесь знаменательно все – и поступок недужного Щеглова, без раздумий бросающегося в обреченную на неуспех атаку на хулигана, оскорбившего женщину, и лакшинское описание этого поступка. Да-да, именно – то и другое вместе: само по себе художественное (литературно-критическое, мемуарное, устное…) слово мало что значит. Ценно только сопряжение слова и поступка, сколь угодно талантливые писания непременно должны сопровождаться делами по чести – бытовыми, литературными, политическими: от спасения несправедливо униженных незнакомцев до подписания писем в защиту литературных соратников. Вместе с тем слово не просто служит истоком действия, но и само по себе является окликом, призывающим оглянуться и вздрогнуть, а не, скажем, задуматься о художественных тонкостях разбираемой повести. Стиль подобен резкому жесту: «раскрылетившись…».
В результате сближения слов и поступков возникает не романтическая отстраненность от будней (как у Жуковского: «Жизнь и поэзия одно…»), но нечто прямо противоположное: пресловутый российский «литературоцентризм». Литература вбирает в свои широкошумные пределы этику, экономику, политику. Не только поэт – больше, чем поэт, но и литератор как таковой – и на дуде игрец, и мореплаватель, и плотник. Такой может в совершенно личном дневнике записать вот что: «В Омске нашли стат[истические] материалы по области: в 27 г. поголовье скота было в 5 раз больше нынешнего. А ведь и населения в этих краях прибыло. Расхищают народное достояние, даже не госуд[арственное], а народное. Перед кем ответ держать? Государство видит свою выгоду сейчас, а народ спросит и через 100, через 200 лет. Есть счет и на погубленную рыбу, и на затопленные леса, и на горные разработки, где берут, что лежит сверху, а 75 % забрасывают».
Как обращаются с таким вот первообразом литератора-деятеля хвалители и хулители? Достаточно вольно, что объяснимо, но потому-то и нуждается в объяснении. Апологеты нередко склонны видеть в Лакшине и других критиках и писателях «новомирского призыва» – героев, борцов, жертв бесчеловечной власти. Это допустимое позднейшее подытоживание высоких стремлений шестидесятников, но именно позднейшее, тогдашней реальности не соответствовавшее, особенно в случае Лакшина. Вот еще цитата из дневника (1970 год!): «Вечером – юбилей Т. В. Ивановой. Многолюдно и нелепо, я чувствовал себя погано, потому что, по сценарию хозяйки, был либеральным мучеником (курсив мой. – Д. Б.). Капица кричал мне через спины гостей: “Как отказаться от подписки?”, но я обошелся с ним довольно невежливо. А еще кому-то, и уж совсем невежливо, предложил вместо разговоров о “Н[овом] мире” станцевать лезгинку».
О доблестях поболтать желаешь, о подвигах, о славе? Потанцуй-ка лучше, дружок, пар выпусти! Мы не жертвы, а практики, мы твердо знаем, что каждое наше дело совершено не ради высокого ореола мученика, но ради результата, конкретного, зримого, не подлежащего пафосному прославлению. Шестидесятник – прежде всего практик, а не жертва, так, Лакшин в кризисные для «Нового мира» дни записывает: «Надо избежать паники в ред[акции] и до последн[его] дня хранить спокойствие. Быть может, еще 4, 5-ю книжки удастся выпустить». Спокойный, «негероический» практицизм перед лицом неминуемого поражения? Конечно. И в этом, видимо, вся соль. Ретроспективная, ностальгическая «героизация» новомирской критики сегодня неминуемо оборачивается, как это ни странно, искажением представлений новомирских критиков о самих себе, противоречит их – тогдашнему! – неписаному кодексу поведения и словописания.
А чем оборачивается «развенчание» шестидесятников вообще и новомирцев в частности? О, тут дело обстоит гораздо интереснее!
…Уязвимо ли шестидесятничество? Еще бы! Его критика началась еще на страницах солженицынского «Теленка», где новомирцы конца 1960-х годов упрекались в том, что уступили инициативу самиздату (с этим утверждением, кстати, полемизировал и Лакшин в статье «Солженицын, Твардовский и “Новый мир”», воспроизведенной в трехтомнике). Важно подчеркнуть, что уже в самой установке на прагматику, на достижение практического результата, на сообщение «человеческого лица» оппоненту (социализму как общественно-политической доктрине, репрессивному советскому режиму, лакировочной псевдолитературе, проработочной критике) содержалась явная возможность для критики. В чем упрекал Солженицын разгромленную редакцию «Нового мира» в первые годы после выезда из СССР? В косвенном нравственном компромиссе, в том, что Твардовский и его единомышленники невольно вступают в диалог с режимом, говорят на его языке.
Собственно, именно этот аргумент и был ключевым для критики шестидесятников на протяжении нескольких десятилетий, причем всякое новое поколение «развенчивателей» подвергало сомнению не только новомирское шестидесятничество – «первоисточник» послевоенного противостояния сталинизму, – но и (NB!) последующих его оппонентов. Попробуем воспроизвести кумулятивную логику отталкивания от предполагаемых предшественников, реконструировать сюжет негативного освоения наследия шестидесятников, построенный по принципу стихотворения о доме, который построил Джек.
Активные политические диссиденты, как уже говорилось, могли не принимать членства Твардовского в партии, его прямых контактов с первыми лицами хрущевской и брежневской иерархии. В свою очередь, герои андеграунда, отмежевываясь от борцов за преобразование марксизма, заодно дистанцировались и от их непримиримых противников («после коммунистов больше всего ненавижу антикоммунистов»). Далее. Сочувствующие интеллектуальному возрождению в духе М. Бахтина и С. Аверинцева зачастую явно или неявно отрицали идейные позиции и логику действий сразу и шестидесятников, и диссидентов, и представителей андеграунда. Что потом? Поколение концептуалистов попросту стирает грань между подцензурным и неподцензурным, тематизирует советский официоз (полуодетые пионерки на коленях у вождей – рутинный сюжет). Это означает, конечно, ревизию, пересмотр всей системы оппозиций, слагавших кодекс поведения шестидесятников, диссидентов, людей андеграунда, последователей интеллектуального возрождения, которые, соответственно, боролись с властью, власть иронически игнорировали или строили альтернативную державу духа и мысли. Ну а потом что? Ясно что – подоспело поколение восьмидесятников, Д. Галковский со товарищи, критики «либерального проекта» в политике, науке и искусстве. Все предшествующие поколения борцов с репрессивным аппаратом советской эпохи были зачислены в вольные или невольные пособники репрессий. Наконец, в девяностые «преодоление прошлого» достигает апогея: под ударом оказывается «советская творческая интеллигенция» как таковая. Она, дескать, может существовать только в несвободном обществе, только как антитеза авторитарности, причем – антитеза зыбкая, нередко ведущая к соглашательству, предательству, искушению