Маяковский. Самоубийство - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
► После чтения стихов стали подавать записки, которые показали, что в зале не все сплошь доброжелатели, а есть и подковырники. Осип Эмильевич давал ответы на записки спокойно и точно. Но вот он прочитал: «Как относитесь Вы к Маяковскому?» Наступила пауза, и пауза злая. Никто не сомневался, что Мандельштам не будет лгать. И похоже было, что Мандельштама «срезали». Вдруг неожиданная реплика Мандельштама: «Маяковский — точильный камень нашей поэзии». Овации, которыми аудитория встретила эти слова, можно сравнить только с победой чемпиона в трудном матче.
(Елена Осмеркина-Гальперина. Мои встречи. В кн. «Осип Мандельштам и его время». М., 1995, стр. 312–313)В воспоминаниях Липкина Мандельштам кинулся защитить Маяковского, о котором докладчик (Б. М. Эйхенбаум), как ему показалось, высказался недостаточно почтительно. Тут картина совершенно иная. Можно даже сказать — противоположная. Кто-то из «подковырников» хотел Мандельштама «срезать»: мол, ничего хорошего о Маяковском Мандельштам сказать не может, сказать же о нем что-нибудь плохое — опасно. Врать Мандельштам не станет, это не в его натуре. Интересно, как же он вывернется? И вот — вывернулся! Слово найдено. Точильный камень. Поди пойми, хорошо это или плохо? Но — не солгал, не покривил душой. Поэтому и овации — как чемпиону, победившему в трудном матче.
Ну, а о том, чтобы Маяковский с Есениным оказались хоть и в противоположных точках, но некоего одного пространства, — и вовсе не может быть речи. Даже общность трагического конца не в силах их объединить.
► Не будем, однако же, думать, будто конец Маяковского в чем-нибудь, кроме внешности, схож с концом Сергея Есенина. Там было большое, подлинное мучение души заблудшей, исковерканной, но в глубине — благородной, чистой и поэтической. Ни благородства, ни чистоты, ни поэзии нет во всем облике Маяковского, Есенин умер с ненавистью к обманщикам и мучителям России — Маяковский, расшаркавшись, пожелал им «счастливо оставаться».
(Владислав Ходасевич. «О Маяковском»)Бунин ненавидел Маяковского так же яростно, как Ходасевич. Это ясно видно хотя бы из такого эпизода:
► Получили билеты на вечер Художественного театра в каком-то частном доме… Поднимаясь по лестнице в особняке, мы встретили Качалова. Блестящ, в безукоризненном фраке с шелковой полосой на брюках. Очень любезно, по-актерски, поздоровался с Яном. Мы познакомились…
За ужином я сидела с Милюковым, который был очень любезен… Речей не было, по уговору, но вдруг, уже почти в конце ужина поднимается изящная фигура Качалова, томно становится у колонны и начинает читать «Солнце» Маяковского. Милюков говорит: «Я думал, что Маяковский совсем не умеет писать, а теперь вижу, что он поэт». Когда Качалов кончил под аплодисменты ошалевших эмигрантов и стало тихо, я громко сказал: «Поедем, а то, пожалуй, еще будут читать и ленинские речи». Мы уехали.
(Дневник В. Н. Муромцевой. 26/13 декабря 1922 года. В кн. «Устами Буниных». Том 2. 2005, стр. 86)В отличие от Ходасевича Иван Алексеевич не менее яростно, чем Маяковского, ненавидел и Есенина: оба для него были одинаково уродливым порождением ненавистной ему хамской «Совдепии».
Казалось бы, эта лютая ненависть должна была соединить в его сознании эти две одинаково омерзительные для него фигуры в один уродливый образ. Но — не соединила:
► Интересны были и воспоминания Родиона Березова, его бывшего приятеля, напечатанные в «Новом русском слове» в Нью-Йорке. Березов писал о Есенине с умилением:
— Помнишь, Сережа, — спрашивали Есенина его сверстники, парни того села, откуда он был родом и куда порой наезжал, — помнишь, как мы вытянули с тобой бредень, а там видимо-невидимо золотых карасей? Помнишь ночное, печеную картошку?
И Есенин отвечал:
— Все помню, братцы, вот что было в Нью-Йорке на банкетах в мою честь, забыл, а наше, родное, помню…
«Мы сидим у обеденного стола, Есенин рассказывает о своей поездке в Америку, о мучительной тоске, пережитой им за океаном, о слезах, пролитых им, когда он очутился на родной земле и увидел покорные всем ветрам, стройные березки…»
Я читал все это, чувствуя приступы тошноты. Нет, уж лучше Маяковский! Тот, по крайней мере, рассказывая о своей поездке в Америку, просто «крыл» ее, не говорил подлых слов о «мучительной тоске» за океаном, о слезах при виде березок.
(Иван Бунин. Автобиографические заметки)Верность художественного чутья, поэтического слуха Ходасевича, да и Бунина тоже, сомнений не вызывает. Но от поэта трудно ждать беспристрастной, объективной оценки своих соседей по бессмертию. («У поэтов есть такой обычай…») Бунин, например, терпеть не мог Достоевского, не услышал Блока…
Но тут случай особый. У Ходасевича и Бунина яростное их неприятие Маяковского (а у Бунина — и Есенина) было детерминировано политическими страстями эпохи.
Итальянцам времен Данте, наверно, было не безразлично, к кому в тогдашних политических распрях примыкал их великий современник — к гвельфам или гибеллинам. А сегодня я (думаю, как очень многие) знать не знаю и ведать не ведаю, чего они там не поделили, эти самые гвельфы и гибеллины. А если даже и узнаю, на моем отношении к «Божественной комедии» это вряд ли отразится.
Так, может, и в случае Маяковского вместо того, чтобы прислушиваться к голосам современников поэта, нам лучше выслушать его потомков?
ГОЛОСА ПОТОМКОВБыли давнодва певца у нас:голос свирелии трубный глас.
Хитро зрачокголубой блестит —всех одурманити всех прельстит.
Громко открытбеспощадный рот —всех отвоюети все сметет.
Весело в залегудят слова.Свесиласьбедная голова.
Легкий шажоки широкий шаг.И над обоимикрасный флаг.
Над Ленинградомметет метель.В номере темноммолчит свирель.
В окнах московскихблестит апрель.Пуля наганапопала в цель.
Тускло и страшноблестит глазет.Кровью намоклилисты газет.
…Беленький томиклениво взять —между страницзолотая прядь.
Между прелестныхнежнейших строкгрустно лежитголубой цветок.
Благоговея, открытьтома —между обложкамисвет и тьма.
Вихрь революции,гул труда,волны,созвездия,города.
…Все мы окончимся,все уйдемзимнимили весенним днем.
Но не хочу яни женских слез,ни на виньеткеодних берез.
Бог моей жизни,вручи мне медь,дай мне веселиепрогреметь.
Дай мне отвагу,трубу,поход.Песней победнойнаполни рот.
Посох пророческиймне вручи,слову и действиюнаучи.
(Ярослав Смеляков)Жил на свете Есенин Сережа,С горя горького горькую пил,Но ни разу на горло СережаПесне собственной не наступил.
Вся Россия была на подъеме,Нэп катился отчаянно вспять.Где же кроме, как в «Моссельпроме»Было водку ему покупать?
А великий поэт МаяковскийВ это время в Акуловке жилИ, не то что «особой московской», —Муравьиного спирту не пил.
Он считал, что эпохе подперло —Без него не помрет капитал.Песня плакала — он ей на горлоТо и дело ногой наступал.
Это было и грубо, и зримо,Как сработанный водопровод,А потом на трубе на любимойНаш Сережа висел без забот.
Ну, а песня, а песня, а песня,Овдовевшая песня жива,И поет ее Красная Пресня,И Акуловка вся, и Нева.
Знать, недаром, вскочив с катафалка,Спел Сережа, развеяв печаль:— Вот себя мне нисколько не жалко,А Владима Владимыча жаль!
(Юз Алешковский)Выпив утренний свой кофеШли Москвой, как через луг,Маяковский в желтой кофтеИ с лорнеткою Бурлюк.
Лица тверды, как медали,И надменно весел взгляд.Эпатируют? Едва ли,Просто мальчики шалят.
Обойдем чванливый ЗападНа полкорпуса хотяИ Толстого сбросим за бортВместе с Пушкиным шутя.
Пошумели, заскучали.Там война. А там она,Чьи жестокие скрижалиПримут многих имена.
Там и ты расправишь плечи,Там и ты получишь слово,Не заленится рука.И далеко ей, далечеДо того, до спускового,До злосчастного крючка.
На эстрадах, на собраньяхЖиву душу жжешь дотла.Только что там — кольт иль браунингВ нижнем ящике стола?
Хоть примериваясь к бездне,И не лез ты на рожон,Но не стать на горло песнеТоже было не резон.
И легла в патронник пуля,Как лежит в стихе строфа,Где Азорские мелькнулиИ пропали острова.
И огромного мужчинуПоложили люди в гроб.И ведет Кольцов машину,И в холодных каплях лоб.
Не твоих ли дней началоБыло городу к лицу?Не твоя ли трость стучалаПо Садовому кольцу?
Не такою ли весноюТы шатался с Бурлюком,Звонкой силой и тоскоюНепонятною влеком?
Но свинцом рванула сила,Кровью хлынула тоска.И сожгла, и схоронилаМаяковского Москва.
А весна идет с окраин,А народ молчит, глазаст,А в Кремле сидит хозяин,Он тебе оценку даст.
Красят скамьи и киоскиВ белый цвет и голубой…Маяковский, Маяковский,Первая моя любовь.
(Константин Левин)Сколько лет прошло! А все то же…