Зверь из бездны - Евгений Чириков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик еще постоял и, ничего не сказавши, медленно побрел и скрылся в темноте.
Долго Борис с Петром сидели молча, в сосредоточенном раздумьи.
Вышла Лада. Она пряталась за приотворенной дверью и вое слышала. Старик произвел на нее сильное впечатление своей страстной мольбой о примирении. Женское сердце чувствительнее. Оно уловило в этой тщетной попытке отца помирить двух братьев всю трагедию жизни, увидала темную бездну, куда катятся люди в озлоблении. Когда же конец? Нет конца. Значит — злоба до взаимного уничтожения? О, как изустало, изболелось женское сердце по мирной жизни, как устала душа вечно бояться смерти, вечно думать о врагах, о спасении жизни, терзаться скорбями невозвратных потерь, разбивать свое и чужое счастье! Ладе казалось, что если бы Петр не был такой жестокий и черствый, то не мог бы отказать отцу да и сам не смог бы отказаться от такого редкостного случая — увидать брата, поцеловаться с ним и в поцелуе понять, что они вовсе не враги…
— А мне очень хочется увидать вашего брата и поговорить с ним, — пожимаясь, сказала Лада.
— Что ж, вам не так это опасно, — отозвался Петр.
— Женское любопытство! — произнес недовольный Борис.
— Нет, не то… Не из любопытства, Борис. Ведь и они такие же несчастные люди, как мы…
— А не приходит тебе в голову, что… случай такой… что именно этот человек убил… моего брата Владимира? Погодите! Кто ото там?
Все притихли. По дорожке, мелькая темными силуэтами через листву, шли двое. Лада спряталась за дверью. Борис скользнул за стену бани. Петр остался и ждал. Это шли, обнявшись, подвыпившие отец с сыном — мириться с Петром…
— Вы оба в родном отцовском доме. У меня, Паша, никакого фронта нет!..
— Я, папа, тебе сказал, что сейчас я только твой сын и только брат Петра… — слышался в тишине ночи разговор шагавших по аллейке к бане добродушно настроенных, счастливых взаимной радостью свидания родных людей.
Когда Петр услыхал голос брата, все тот же мягкий и ласковый голос, который звучал ему в течение долгих лет взаимной любви и дружбы, — он вспомнил мать, детство, гимназию, в которой они учились и кончили курс, еще какую-то смешную мелочь из далекого детства, и душа его радостно шевельнула крыльями. Точно приотворилась закрытая ставня в окошке, и пучок солнечных лучей ворвался в темноту. Рука, положенная в кармане на рукоятку револьвера, испугалась и вылезла, и за минуту невозможное сделалось вдруг возможным:
— Петя! Мы идем… нечего прятаться.
— Я здесь.
И вот враги сошлись. Несколько мгновений смотрели в глаза друг другу, потом по лицу Павла проскользнула улыбка, и он протянул руку. Не сразу поднялась рука Петра, с запинкой. Но поднялась. Старик Соломейко захныкал от радости, и душа Петра от этого старческого хныканья очистилась вдруг от злобной гордости, как последние тучки по небу после грозы, пробегавшей еще в сознании. Что-то толкнуло врагов друг к другу, и случилось чудо: обнялись и застыли. А старик, продолжая хныкать, поднял голову к звездным небесам и стал креститься и шептать:
— Благодарю Тебя, Господи! Мать! Видишь ли?
И все это было так мелодраматично, что стоявшая за дверкой Лада, вспомнив о том, что вот это, что она видит, никогда уже не может случиться между Борисом и Владимиром, потому что «Володечка убит», — не выдержала и разрыдалась.
— Аделаида Николаевна, выходите, голубушка! Что прятаться? Он не волк… — сквозь смех и слезы громко сказал старик Соломейко. — Боятся друг друга люди!.. Всех ты, Паша, напугал. Выходите оба! Паша все знает, и нечего бояться…
И вот все сошлись около старика. Он был необыкновенно счастлив, точно опьянел еще сильнее. Всех тянул в дом выпить «круговую» и все заставлял братьев поцеловаться.
— Папа! Мы не женщины. Можно и без поцелуев…
— Сделайте для меня эту божескую милость!
— Ну!.. Петя!.. Надо уважить старика…
Остановились. Произошло торжественное лобызание. Около крыльца задержались: Павел остановился первый и тихо сказал:
— А ведь, там наверху… еще есть «товарищ»… Пожалуй, лучше бы все-таки.
— Так неужели выдаст? Тебя? Друга? — возмущенным шепотом спросил старик.
— Не знаю, — задумчиво произнес Павел, а Борис тронул Ладу за руку:
— Нам лучше не идти.
— Пустяки! Все мои гости, и больше ничего.
Вышла из кухни баба и удивленно посмотрела и послушала. По голосам узнала Ладу с Борисом и подумала: «Что-то тут не так». Она уже и раньше об этом подумывала. Кое-что заметила уже. Не настоящие это работники и что-то очень людей опасаются. Книжки тоже читают, и разговор между ними не простой, хитрый всегда. И вот тоже: хозяин строгий с ними, никогда не поклонится, а тут ночью в гости привел. И еще третий явился. Недаром старика «кадетом» называют. Тут что-нибудь неспроста. Опять «буржуи» сползаются. За что баба ненавидела «кадет» и «буржуев», и кого она называла этими именами? Под этим собирательным наименованием ей смутно чудились все ее личные недоброжелатели и враги, от которых ей выпала злая доля: пьяница-муж, бедность, побои полюбовника, пожар, от которого сгорела ее хата. Все это от проклятых «буржуев и кадетов»! Слыхала она, что старший-то сынок у хозяина в белогвардейцах. Не верили, что и младший — «красный», прикинулся только. А вот другой, который приехал с сыном, — настоящий. Это сразу видать. «Буржуй, — говорит, — твой хозяин; если бы не сын, Паша, — давно бы, — говорит, — к стенке поставили». Выпивши-то люди всегда правду говорят…
Раздумали, не пошли Борис с Ладой в дом. Павел не посоветовал. Один Петр пошел. И совет вполголоса, и то, что Борис с Ладой вернулись и скрылись в саду, — все это было так таинственно и подозрительно, что у бабы не осталось больше сомнения: «Что-нибудь буржуи задумывают», — конечно, враждебное, злое — против того, «настоящего», который ее «товарищем Мавром» назвал и винца стакан поднес да сказал: «Пролетарии, собирайтесь!» А оно как раз наоборот выходит: не пролетарии, а буржуи с кадетами собираются… «И хитры же, псы окаянные, чтоб им сдохнуть проклятым, чтобы лопнули у них зенки и вытекли чтобы…»
Не хотелось спать. На душе было тревожно от этого «случая» с двумя братьями. Лада с Борисом сидели на порожке бани и делились своим волнением. Павел сразу Ладе понравился, и она не ошиблась: когда шли в дом, он сказал Петру, что ему надо поскорее бежать и что он поможет этому делу. И, конечно, всем поможет. Говорил, что всего лучше бежать через Тамань в Керчь.
— Вот видишь, Борис, а ты…
— Никому я не верю, Лада.
— А Петру?
— Даже самому себе! Мы потеряли сами себя — вот в этом весь ужас и все наше бессилье… Я вот думаю: мог ли бы я протянуть руку брату, если бы мы были в разных лагерях? Тебе вот было приятно, когда они поцеловались, а меня передернуло. Я не мог бы. В этом для меня оскорбление и унижение…
— В тебе сатанинская гордость.
— Возможно. Мне этот поцелуй напоминает Христа и Иуду из Кариота[394].
— Кто же Христос и кто Иуда?
— А скорее напоминает Петра, отрекавшегося от Христа во дворе первосвященника Каиафы[395].
Говорили и не понимали друг друга. И потом сами запутывались в своих мыслях и чувствах и от этого погружались в тяжелое молчание, рождавшее ощущение полного одиночества, полного отчуждения от всего мира. Оставалось вдруг круглое одинокое «Я» и больше ничего. Нигиль!
А в доме шло свое. Там было похоже на библейскую легенду о «Блудном сыне»[396]. Роль блудного сына выпала на долю Петра. И отец, и брат Павел чувствовали себя хозяевами, единым отцом блудного сына Петра: не знали, чем угостить и как проявить свое подогретое вином внимание и расположение. И это оставляло неприятный осадок на душе Петра. Разве он не такой же сын? И разве он сам не мог бы угощать брата? Почему именно он должен разыгрывать роль несчастного блудного сына, а Павел чувствует себя господином в доме и проявляет неуместное покровительство? И делает это он с какой-то не подлежащей никакому сомнению правосознательностью. Точно вся правда и вся истина — только на его стороне, а Петр должен до смерти раскаиваться, что сделал непоправимую глупость и ошибку. Петр вовсе этого не чувствует, и ему все это «было бы смешно, когда бы не было так грустно»[397].
— А здорово мы вас, Петя, потрепали? Вот то-то, брат, и оно-то, брат!
— Что ж, радуйся и веселись! Нас рассудит история, только история.
— Народ уже сказал свой приговор, а история дело темное.
— Народ? Какой народ? Народ и нас встречал цветами да молебнами.
— А потом? Когда вас раскусил?
— Что ты подразумеваешь под этим «раскусил»?
— Согласись, что ты все-таки очутился игрушкой в руках реакции?
Отец словно предчувствовал, что дело идет к размолвке, и старался поворотить разговор в другую сторону. Но ничего не выходило. Братья уже схватились и не могли расцепиться. Не слушали отца и продолжали, машинально чокаясь новыми стаканами, обвинять друг друга. Повышенный острый разговор долетал до мансарды, и неожиданно из двери наверх выглянул полуодетый «товарищ».