Сталин и Гитлер - Ричард Овери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Новая законность требовала кодификации. В 1935 году начала работать комиссия по уголовному праву по главе со стареющим министром юстиции Францом Гюртнером, одним из немногих консерваторов, кому удалось сохранить свой пост к концу 1930-х годов благодаря тому энтузиазму, с которым они встретили новое государство. Его государственному секретарю предстояло сыграть главную роль в насаждении национал-социалистических ценностей в то время, когда комиссия завершала свою работу. В 1934 году он настоял на том, чтобы судьи отказались от принципа непредвзятости в пользу решения «только в духе национал-социализма»112. Закон, как писал другой представитель Фемиды, это «приказ фюрера». Ганс Франк, партийный глава Лиги юристов, потребовал от судей и адвокатов проверять каждое решение так, как будто на их месте находится сам Гитлер: «Раньше у нас была привычка говорить – это верно или не верно, теперь же мы должны задавать вопрос: а что бы сказал по этому поводу фюрер?» Проект нового Народного закона был готов к 1942 году, но завершение работы по кодификации закона было приостановлено из-за войны. Поскольку большая часть действующего законодательства продолжала опираться на кодексы, полученные в наследство от периода до 1933 года, Фрейслер напомнил судьям и адвокатам, что даже в отсутствие нового уголовного кодекса все юридические термины и понятия должны применяться в соответствии с «наивысшими из всех возможных жизненными ценностями германского сообщества»113.
Сегодня существует возможность понять, почему теоретики права и практикующие юристы в обеих диктатурах полагали, что системы, в которых они действовали, были не только законными, но и легитимными. Их подходы к проблеме и деятельность имели далекоидущие последствия, и эти последствия были на удивление сходными в обеих системах114. В основе развития юридической практики лежали два общих принципа: первый состоял в неправомерном утверждении о том, что государство стоит над законом. В этом отношении между коммунистическим государством как представителем революционных масс и Третьим рейхом, государством, в котором Гитлер был «представителем всего народа», были существенные различия115. Хотя в действительности Сталин играл доминирующую роль в процессе законотворчества в Советском Союзе, здесь продолжали поддерживать видимость того, что источником права является «государственная власть» или «диктатура пролетариата»116. Однако ни в том ни в другом случае государство никогда не подвергалось действию своего законодательства или правовому рассмотрению, и в обоих случаях государственные органы всегда имели возможность опираться на требования, вытекающие из исторических фикций – «закона» революции или «закона» расового развития для обоснования своего особого статуса117.
При таком положении вещей права личности всегда были подчинены интересам коллектива, будь то коммунистическое государство или расовое сообщество. «Вы никто, – гласил нацистский лозунг, – народ все»118. Власти утверждали, что закон представляет собой некую «общественную волю»; свобода личности вытекает не из личных прав, которые можно было бы защищать в споре с государством, но из обязанности следовать этой воле и строгого подчинения этим правилам. Подобным же образом суждения по личным вопросам зависели от социальной функции закона: такие дела рассматривались не на основе их юридической оценки, а на базе их соответствия требованиям общепринятого правосудия. «Однако могут возникнуть коллизии и расхождения между официальной формулировкой законов и требованиями пролетарской революции, – писал Вышинский в 1935 году. – Эти коллизии должны разрешаться только путем подчинения требований закона требованиям политики партии»119. Курт Ротенбургер, президент суда в Гамбурге, одобрительно писал об отказе от «нейтрального, аполитичного правосудия либеральной эпохи» и о рождении правосудий, которые «политически постигают в совершенстве и твердо привержены мировоззрению законодателя». Судьям рекомендовали выносить суждения contra legem, если к этому их подталкивало «расовое сознание»120.
Второй принцип заключался в том, что к закону необходимо было относиться как к инструменту борьбы с врагами общества. Опершись на закон, можно было определить, кто достоин быть включенным в классовое государство или расовое сообщество, а кого необходимо исключить. Концепция Карла Шмидта «свой или чужой» обрела универсальный смысл для всех современных диктатур. Правовая теория в обеих системах была мало озабочена защитой личности от государства, напротив, ее главной заботой была защита общества от преступных личностей и диссидентов. Предатели народа в Германии рассматривались как «самые гнусные из преступников»; юрист Георг Дам считал даже простое воровство предательством по отношению к народу. Уголовные процессы стали вообще рассматриваться как тест на перспективу обвиняемого остаться членом сообщества121. В Советском Союзе воровство квалифицировалось как политический акт. Постановление «О защите и укреплении общественной (социалистической) собственности», принятый 7 августа 1932 года, торжественно возвестил о том, что государственная собственность должна быть «священной и нерушимой»; все воры по определению являлись «врагами народа». Максимальное наказание за это деяние предусматривало смерть через расстрел, а минимальное – десять лет лагерей122. Через два года, в июне 1934 года, в советский Уголовный кодекс была добавлена всеобъемлющая статья «О государственной измене», предусматривавшая обязательную смертную казнь за предательство и пять лет ссылки в Сибирь каждому члену семьи предателя123. Большое внимание в новом законодательстве в обеих диктатурах уделялось поиску и наказанию «врагов».
Понятие «враг» имело политический смысл: контрреволюционеры в Советском Союзе, враги расы и нации в Германии. Для обеспечения того, чтобы закон применялся к этой категории людей даже в том случае, когда они в действительности не совершают уголовных преступлений, обе законодательные системы ввели принцип «аналогий». Царские суды использовали этот метод для осуждения тех элементов, которые считались социально опасными, но которые не нарушали какую-либо конкретную статью Уголовного кодекса. В этих случаях их деяние квалифицировалось как уголовное по «аналогии». Отмененное в 1917 году, это положение было воскрешено в 1922 году и широко использовалось для осуждения обвиняемых в политических преступлениях в 1930-х годах. Когда Евгения Гинзбург, будучи верным членом партии, была арестована и обвинена в контрреволюционной деятельности в 1937 году, она потребовала от судей сказать ей, какое конкретно преступление она совершила. Растерявшиеся судьи только и могли сказать в ответ: «Вы разве не знаете, что товарищ Киров был убит в Ленинграде?» Однако все ее заявления о том, что она никогда не была в этом городе и что убийство было совершено три года назад, не возымели действия: «Но его убили люди, разделявшие ваши взгляды, следовательно, вы должны разделить и моральную и политическую ответственность с ними»124. Принцип «аналогии» давал государству почти неограниченные возможности затягивать в юридические сети любого, кого они считали угрозой обществу. В германскую законодательную систему этот принцип был внедрен в июне 1935 года. До этого его применение было специально запрещено в Уголовном кодексе. Откорректированный второй параграф этого кодекса теперь позволял выносить обвинительные приговоры, когда «общераспространенное мнение» полагало то или иное деяние достойным наказания, даже если оно не подпадало под определение незаконного. «Если обнаруживалось, что никакой пункт Уголовного кодекса не может быть применен к рассматриваемому деянию, – говорилось в поправке, – тогда за это деяние предусматривается наказание в соответствии с тем законом, принципы которого в наибольшей степени соответствуют ему. Традиционная юридическая максима, заключавшаяся о том, что не может быть «никакого наказания без закона», была заменена, по словам Карла Шмидта, одобрявшего эту подмену, максимой «не может быть преступления без наказания»125.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});