Петербург-Ад-Петербург - Олег Суворинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако хочу заметить, что позже, прогуливаясь, я нашёл пару симпатичных местечек — городской парк и Соборную площадь. Парк больше походил на лес, с многочисленными извивающимися дорожками, вдоль усыпанными скамейками, а многовековые дубы — эти огромные богатыри, придавали помимо всех остальных приятных ощущений немного таинственности…
Насилу встав с кровати, немного потягиваясь, накинув на себя одежду, я вышел из комнаты и пошёл на запах, который манил меня на кухню. Что я увидел! Наш старик, гладко выбритый, с ровно уложенными седыми волосами, в фартуке жарил яичницу. Он так мило смотрелся, что даже поднял мне настроение.
Увидев меня, лицо его расплылось в лучезарной улыбке, улыбке истинно довольного человека. Он аккуратно выложил приготовленный завтрак на тарелку, поставил её на стол, снял фартук и скороговоркой произнёс:
— О, Герман! Доброе утро! Я тут завтрак приготовил… Но кроме яиц у меня ничего нет, ты уж не обессудь. С этой поездкой в Елец, к приятелю, почти вся пенсия тю-тю, так сказать!
— Что вы, Иван Тимофеевич! Я сейчас же отдам вам деньги за моё проживание. Чего же вы мне сразу не сказали? Ей Богу, Иван Тимофеевич, — выговорив это, я было, уже собрался, бежать за деньгами, но он остановил меня.
— Э-э-э нет, так не пойдёт! Герман, голубчик, давай раз и навсегда решим этот вопрос; да ты садись, ешь, а то всё остынет. Послушай. Денег мне платить не надо…
— То есть как?
— Не встревай! Денег мне платить не надо. Ты живи у меня, сколько тебе нужно. Что ж я, в самом деле, не человек, что ли? Мне уже восьмой десяток, живу я пять месяцев в году на даче, а еще буду обдирать молодого парня, который только жить начинает. Ты меня понимаешь? — И после этой фразы он так расхохотался, что я и сам не смог удержаться. Мне с одной стороны было смешно, а с другой — совершенно неловко принять такое предложение. Перечить я не стал. Честно говоря, этот порядок вещей меня очень даже устраивал, так как денег в кошельке было, прямо сказать, немного. Столько, что едва-едва хватило бы для оплаты какого-нибудь клоповника и с горем пополам дотянуть до первой зарплаты.
— Вы действительно очень добрый человек, Иван Тимофеевич. В моём положении это просто счастье, что я вас встретил!
— Я всё понимаю, сам был молодым. Ну а теперь кушай. Да, совсем забыл сказать, я сейчас уезжаю на дачу, а ты тут располагайся, оглядись, прогуляйся по городу, хотя здесь и гулять-то негде, но, тем не менее… — Он не договорил, уставившись в стакан с уже остывшим чаем. Иван Тимофеевич, наверное, вспомнил что-то особенно ему приятное, то, что одновременно и радовало его и заставляло грустить. Скорее даже грустить, поскольку взгляд его в этот момент был полон какой-то печали, какой-то умиротворённой грусти… Позже, когда мы прожили с ним уже некоторое время, я стал замечать, что эта задумчивость довольно часто случается. Бывало, он рассказывает о чем-нибудь весёлом, рассказывает громко, с артистизмом, хохочет, шутит и вдруг внезапно замолкает и впадает в эту умиротворённую грусть, которая может продолжаться несколько минут подряд. А потом, как ни в чём не бывало, продолжает свой рассказ, будто бы и не было никаких грустных мыслей. Мне даже иногда казалось, что он не замечает сам, как замолкает и задумывается, порою совершенно забыв о сидящем напротив собеседнике.
Так случилось и в этот раз. Иван Тимофеевич просидел, смотря в свой мутный чай несколько минут, совсем меня не замечая. Вдруг его глаза изменились, в секунду улетучилась вся грусть и он продолжил:
— Ну, вот и позавтракали. Герман, ты тут все прибери, а я поеду. Мне пора, а то автобус пропущу, хорошо?
— Конечно. Я все уберу и, наверное, пойду прогуляюсь. Просидеть два дня в четырех стенах для меня мучительно.
— А, совсем забыл! Если не хочешь сам обед готовить, можешь перекусить в кабаке. Он рядышком находится, в двух шагах. Как выйдешь, сразу налево иди и метров через двести его и увидишь. Там хорошо готовят, и цены умеренные. А то придешь иной раз в какой-нибудь кабак стопочку выпить, да закусить бутерброд возьмешь; вроде бы ничего и не съел и выпил мало — что там сто грамм, а официанточка счет принесет рубликов триста и сидишь, думаешь… Вот так! Их сам черт не разберет: хочешь бутерброд за двадцатку продавай, а хочешь за двухсотку! Ну, ладно, пойдем, дверь закроешь — я поехал.
— А когда вы вернетесь, Иван Тимофеевич? — с трудом поинтересовался я, жуя последний кусок яичницы, которым в спешке набил полный рот.
— Наверное, в воскресенье вечером или, в крайнем случае, в понедельник днём. Продукты возьму и обратно на дачу. Кстати, ключи вот здесь на крючочке возле двери. Ну, все, не скучай здесь. — Он вышел, закрыв за собой дверь, которая из-за сквозняка хлопнула с неистовой силой.
Я остался один, один в совершенно чужом городе, в совершенно чужой квартире. В моей голове роились мысли, которые то отбрасывали меня назад, то заставляли думать о будущем, о том, что мне ещё предстоит. Как я буду строить свою жизнь в дальнейшем. Хочется признаться, что именно в тот момент я впервые почувствовал настоящее одиночество. Перед моими глазами вставала Анна, дочь Марка Соломоновича; вспоминая её прекрасную улыбку, мне тоже хотелось улыбаться. Потом вспоминался сам Марк Соломонович за своим столом, который грозно на меня смотрел и пугал своим взглядом. Как живые перед глазами являлись: Константин Константинович с «Известиями» в руках, несчастная девочка Галя на Елецком вокзале, мрачный попутчик Дмитрий и его прелестная спутница с изумительными ножками — Ада. Ещё вспомнилось, и очень отчётливо, лицо матери в последний день перед отъездом. В тот день она была особенно грустна. Наверное, её пугало одиночество, которое непременно должно было наступить вместе с моим отъездом. Честно говоря, мать часто грустила; я вообще редко могу припомнить её особенно весёлой…
В моем сознании все было немного иначе, чем в реальности. Реальность же была такова: я стоял в коридоре чужой мне квартиры, в которой мне предстояло прожить довольно долгое время. Естественно, мне, оставшись одному, хотелось её осмотреть более детально. В той комнате, в которой я ночевал, ничего особенного не было — кровать, шкаф и пара кресел, а две другие представляли большой интерес для меня. Ведь по квартире можно судить о людях, в ней живущих.
Первая — гостиная. Она была неплохо меблирована, хотя обои были тоже не очень приятного цвета. Помню, что меня поразил исключительный порядок, царивший в ней. Каждая вещь была определённо на своем месте. По всей длине широкой её части стоял огромный стеллаж из настоящего дерева, немного старомодный, с многочисленными полочками и ящиками. На полках стояли всевозможные статуэтки, фотографии — большинство из них чёрно-белые. На них был запечатлен Иван Тимофеевич, обнимающий какую-то женщину, по-видимому, Маргариту Семеновну; были и ещё какие-то люди. Кое-где по стенам висели различные грамоты, принадлежащие Ивану Тимофеевичу, которые сообщали о его заслугах перед отечеством. Особенно мне запомнилась одна статуэтка: она изображала дрессировщика льва, который засунул в пасть животному свою голову, а лев, видимо, в какой-то момент ослушался и попытался откусить эту самую голову. Эта фигура стояла на толстой металлической подставке, а сбоку была надпись, которая меня особенно поразила. Она гласила «Борись до конца!». Напротив этого стеллажа, по другой стене, стоял большой бархатный диван, тоже весьма потрепанный, с потертыми подлокотниками, а рядом с ним — старинное пианино. Удивительно, но на пианино лежали ноты, и стоял метроном, который, очевидно, был сделан лет сто назад. Я поверить себе не мог, что старик ещё и на пианино играть умеет! И обязательно попросить его непременно что-нибудь сыграть. Припоминаю, что моё внимание привлёк стоящий у окна письменный стол с множеством тетрадок и записных книжек. Стол был покрыт бордовой скатертью, весьма свежей. Одна тетрадка синего цвета лежала отдельно от остальных — похоже, что в неё часто что-то записывали. Подойдя ближе к столу, я, поступив омерзительно, заглянул в неё. Сам не знаю, почему это произошло, но совершенно искренне каюсь в содеянном грешке. Невероятно! но Иван Тимофеевич сочинял стихи, да ещё и недурные. Я тут же прочитал парочку и то, что они мне даже очень нравятся.
Вторая — это спальня Ивана Тимофеевича. Здесь тоже был необыкновенный порядок: большая двуспальная кровать занимала почти всю комнату, а остальное место отводилось под старенький двухстворчатый бельевой шкаф. Две прикроватные тумбочки стояли по обе стороны кровати; на них располагались два ночничка, довольно милых, но тоже весьма потрепанных временем. Ещё с одной стороны кровати стоял дамский туалетный столик, по всей вероятности, принадлежавший супруге Ивана Тимофеевича. Что характерно: на этом столике стояли нетронутыми всевозможные дамские принадлежности. Создавалось ощущение, что в этом доме, помимо нашего старичка, в настоящий момент живёт женщина. Но как оказалось позже, Иван Тимофеевич после смерти Маргариты Семёновны так и не трогал её вещей и оставил на столе все так, как было при её жизни. Я в своей жизни встречал людей, которые после смерти близких оставляли принадлежащие покойному вещи на своих местах. Видимо, они не хотели мириться с потерей родного человека и жили воспоминаниями. По моему мнению, это предрассудки. Я даже одной своей дальней родственнице говорил о том, что она должна прекратить жить подобным образом. Ведь её муж умер, и его уже не вернуть, а она продолжает жить так, будто он жив, будто он на секунду вышел из дома. Когда я наблюдал за своей родственницей, у меня создалось впечатление, что она умерла вместе с мужем, с той лишь разницей, что он умер телесно, а она духовно. Порою кажется, что с утратой духовной стороны жизни бытие твоё не имеет никакого значения. Ведь жизнь — это гармоничное сочетание внутреннего мира с внешним, а без этой гармонии человек перестает существовать вовсе.