Соучастник - Дёрдь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна лежит навзничь во влекомой ослом двуколке; я касаюсь ее седеющей головы; страдающий депрессиями возчик тихо плачет. Я спас Анну от электрошока, побуждения у меня были самые благородные, но она теперь — по ту сторону и благородства, и низости. Мы медленно двигаемся по склону холма, купающегося в утреннем солнечном свете: кучка заблудших душ, процессия, разделенная на две части. Впереди — наши душевноздоровые стражи в белых халатах, поверх которых накинуты черные пелерины, позади — неуклюжие фигуры в серых робах, будущие пассажиры вот этой двуколки. Клара идет чуть сбоку, неся на себе клеймо уступчивости, ставшей причиной смерти. Не выполни она моего молчаливого требования, Анна сейчас грелась бы в лучах осеннего солнышка на скамье, прислоненной к стене дома. Надо было и дальше разрушать электрическим током сворачивающееся сознание Анны: тогда, пусть жалкая, пусть в каталептическом безмолвии, она бы какое-то время еще жила серой тенью меж нами. Я мог бы сказать Кларе, что если я и убил Анну, то убил намеренно, а не по чрезмерной доброте; но я не стану ее утешать. Если она способна плакать от души, пускай поплачет; как же до отвращения быстро мы находим себе оправдания.
20Анна сейчас покидает нас, наверняка ликуя: последний ее побег удался. Это уж потом будет бестелесная, кровавая мука, слепящее мозг одиночество, судилище памяти; это потом мы будем себя убеждать, как ей хочется блаженно скользнуть обратно, в неверную плоть посюстороннего бытия. Пока же мы: и безмозглые идиоты, и вполне здравомыслящий персонал — лишь вглядываемся, подслеповато щурясь, в знобкое ее отсутствие. Она уже там, с праведниками, мы же остались тут, людьми, бессильными постичь науку умирания. Пока мы добираемся до вершины холма, я складываю из обрывков воспоминаний более или менее цельную статуэтку и помещаю ее в семейную горку, среди прочих реликвий. Хорошо, что она ушла сама; это лучше, чем если бы мы убили ее; лицом в ил — не такая плохая смерть.
В самом деле, спрятаться в землю — не такой уж кошмарный финал. Там тебя не могут достать, к тебе не могут обратиться, тебе ни за что не нужно цепляться, ни к чему приспосабливаться. Взять и сбежать раз и навсегда отовсюду: из тюрьмы, из окружения близких, из-за железных дверей и демаркационных линий, из лап полковников с заплывшими глазами, от стукачей и надзирателей, — разве ты не об этом всегда мечтал? Они все еще здесь, все еще боятся, грозят, а тебя уже нет нигде. Может, рай — это не жизнь в материнской утробе, а скольжение в смерть. Бывают часы, когда я не хочу ничего, кроме того, что есть в данный момент. Ты сидишь на пороге дурдома и видишь, что это — хорошо. Пограничный шлагбаум между тобой и вещами поднимается; все, к кому ты имеешь какое-то отношение, собрались вокруг, ты вселяешься в них, ты выходишь обратно, ты молчишь, и они молчат тоже. Даже одно-единственное слово разрушило бы хрупкую оранжерею всеобъемлющего покоя. В такие минуты смерть не страшит — разве что вызывает минутную дрожь.
Нет ничего, чего бы тебе хотелось: только этот вот зачарованный замок, с его призраками, с его забавами. Бежим, брат! Серый волк под горой! Кто-то приходит тихо и властно, по-хозяйски осматривается в твоих снах, походя щупает, что там у тебя под ребрами, а утром рубашка — мокра от пота. То, что ты называешь «я», растворяется без следа, но остается все прочее. Налево пойдешь — себя потеряешь, направо — не будет совсем ничего. Но ведь что-то должно же происходить, ведь ты — это то, чем ты будешь; а тот потертый, поцарапанный чемодан, чем ты был, у тебя нет никакого терпения тащить, надрываясь, дальше. На рассвете тебе пришло в голову, что вечера ты не дождешься, и думать это было приятно; но утренний кофе после умывания показался тебе еще приятнее. Ты привык считать, что ничего не боишься, — однако пугаешься вдруг и готов пронзительно завизжать, как поросенок, которого неожиданно схватили за хвост. Человек слишком быстро прочитывает себя, словно какую-то телеграмму.
21«Пойдем-ка, погуляем», — зовет меня директор; мы выходим в парк; я молчу.
«Тут доктор Ш. предложил: не создать ли в нашей клинике, где все двери настежь, закрытое отделение? Две палаты, решетки на окнах, дверь в коридор всегда на замке; туда бы мы, временно, помещали больных вроде Анны, которым не сидится на месте. Сначала мне идея понравилась; „Завтра обсудим, — говорю, — утро вечера мудренее“; а утром вышел в сад — и чувствую, что-то не то. Слишком комфортно; диктатура ведь и питается этим — любовью к комфорту. Чем прилежнее руководство, тем меньше потребность в насилии. Проще всего упрятать за решетку того, с кем нам лень разговаривать. Ты пытаешься всего лишь исключить риск — а в итоге теряет устойчивость вся система».
«Если у нас здесь, в клинике, будет закрытое отделение, в первую очередь туда попадут больные, опасные для самих себя, потом — беспокойные, потом — просто непокорные, если очень уж станут нам докучать. В конце концов — и безобидные развалины, от которых ты мечтаешь избавиться или, во всяком случае, что-нибудь сделать, чтобы они не маячили перед глазами. Потому ведь и засовывают в любой психушке стариков-маразматиков в такие углы, куда никто не заходит: уж очень на них неприятно смотреть. В общем, такое закрытое отделение скоро наполнится, к нему надо будет добавить еще палату-другую, а в оставшейся, открытой части больные будут тревожно гадать, кто следующий на интернирование. Это вызовет такое напряжение, что все больше больных будут давать повод для перевода на закрытый режим. Найдется даже, кто сам будет рваться в закрытое отделение, сам полезет в затянутую сеткой койку — лишь бы избавиться от давящей ответственности».
«Ты это должен знать, ты ведь и сам к таким относишься. Я иной раз тоже завидую сумасшедшим в койке под сеткой: с ними происходит лишь то, за что в ответе другие. Коли ты все равно не располагаешь собой, тогда уж пускай — койка с сеткой. Перед тем как ты выпишешься отсюда, я велю принести из подвала койку с сеткой: забирайся туда, плачь, тяни руки наружу. Это — чтобы почувствовать, какая привольная жизнь у тебя была здесь, на месте великого твоего унижения! Мог бы ты опуститься и ниже, тогда все бы тебе было до лампочки. Не желаешь ли небольшую лоботомию, надрез между корой и телом мозга? Сколько я ни знал отшельников, все они были тщеславнее, чем бургомистры и парт-секретари. Словом, считай, что идею закрытого отделения я похоронил; но вполне может быть, что на ближайшем собрании наличного состава я еще вытащу этот труп, для устрашения контингента».
«Абсолютного контроля не существует; кто очень хочет умереть, пускай умирает. Я, конечно, попытаюсь уговорить его не спешить с уходом, как принято уговаривать гостя, — но я не стану запирать его пальто в шкаф. Удалиться через парадный подъезд имеет право лишь тот, кому я на это дал разрешение; но, пусть ко мне пристает привратник, я не стану чинить повалившийся забор в ста метрах от подъезда: у кого разрешения нет, тот пойдет и вылезет там. В моих глазах свобода — один из способов поддержания порядка. Кто любит гулять не только в старинном парке, но и за оградой, по кабаньим тропам, кто, сев на плот, может переплыть реку, — тот меня скорее послушается. К вечеру ли, на третий ли день, но он все равно вернется: в лесу холодно, в постели тепло. Терн и грибы — вещь хорошая, но свиная отбивная по воскресеньям — еще лучше. Если у тебя хороший повар, спокойно снимай с окон решетки».
«Ты не знаешь, какие Анна устраивала побеги. Однажды села на московский экспресс и спряталась в спальном вагоне. Конечно, она знала, что рано или поздно ее все равно ссадят; это она нам хотела показать, какая она отчаянная. Ну, я угостил офицера полиции коньячком, потом сочинили мы с ним безобидный протокольчик. Ты ведь мог в тот вечер и посидеть возле Анны. Прелесть что у вас за мораль: против начальства вы бунтовать всегда готовы, а вот друга, у которого крыша поехала, за руку подержать, чтобы его не носило по ночам бог знает где, — это никак. Насчет того, что ты очень уж будешь себя винить, я не беспокоюсь, хотя ротмистру полицейскому твое имя даже не помянул».
«Ты и сегодня не способен понять: для того, чтобы руководить таким заведением, морали требуется ровно столько, сколько соли для супа. Если ее слишком мало, если слишком много, — суп выйдет несъедобным. Основные ингредиенты — это рутина, правила, продуманный и рациональный порядок. Кто хорошо пишет, тот чаще всего плохо командует. Моралисты — они или рассопливят власть, или свирепствуют, как проклятые. Поставь командиром роты философа: он или все пустит на самотек, или примется расстреливать каждого десятого. Я взялся выполнить задачу: держать сто человек персонала и три сотни больных в строгости; для этого мне приходится хитрить, заниматься политикой. Не вступи я в партию, я и сегодня был бы всего лишь старшим врачом. А так: получил партбилет — и директор. Действовать можно, только если ты внутри. Твоя беда в том, что ты поверил Марксу и смешал критику и действие, потому тебя и сажали все время».