Чистая сила - Михаил Иманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впечатлений для одного дня было много. Я даже сказал бы — слишком. А он еще не закончился. Вообще я знакомлюсь с трудом, но разве эти четверо со мной знакомились? и о желании моем справлялись? или такой уж я интересный человек? или такой уж интересный собеседник? или такой уж необходимый?.. Вот — тут, может быть, что-то и есть (исключаю Алексея Михайловича). Все как будто только и ждали моего приезда, чтобы на меня накинуться.
Я стал думать, и по мере того, как события сегодняшнего дня приближались ко мне и, наконец, приблизились вплотную, с оттенками голосов и особенностями жестов, бодрость моего пробуждения стала заметно сникать, а сам я даже поймал себя на том, что опять раза два (я эти разы отметил, но, может быть, были и еще другие?) настороженно оглядывал комнату.
Впрочем, вещи я разложил, как только проснулся, а потому сейчас, когда нынешнее мое состояние опять сомкнулось с прежним и растворилось в нем, я уже не имел возможности детально исследовать расположение вещей в чемодане, хотя именно сейчас это было бы очень кстати. Да, исследовать на предмет… Вот это и было затруднительно, определить: на какой предмет?.. Предположить, что чемодан мой смотрели? Предположить можно что угодно, но — кто? и главное — зачем? Там ничего не было, кроме одежды и кое-каких бумаг с моими записями, не представляющими, думаю, еще даже и литературного интереса, не говоря уже о любом другом; впрочем, кроме простого любопытства.
Нет, я не с того начинаю — чемодан следует оставить в покое. Так. Сначала был Алексей Михайлович. Его исключаю сразу. Потом этот циркач — Коробкин. А что он? Оставим и его. Потом Никонов. С ним не все ясно, но не он же стал бы… Потом был Ванокин, и если бы не его это «ну», когда я сказал про дело старика, то и его можно было бы исключить…
Здесь я остановил себя и подумал: «А из чего это исключить?» Что-то я в самом деле сгущаю. Может быть, мне уже писать пора, если я так обобщаю? Но почему же то я стал!.. Не просто же так! Не болен же я! Не мог же в один день, ни с того ни с сего, вдруг этим всем заболеть? Стоп. Как это: ни с того ни с сего? Как это вдруг? И почему, собственно, не мог — вдруг?
Если я из ничего делаю что-то, то… Но раньше я никогда этого не делал. Но раньше ничего такого со мной не случалось.
Мысли мои путались, и ничего стройного я из них выстроить не мог. То есть не только стройного, но и совсем ничего. Одно только я чувствовал и понимал через чувство: что-то вокруг меня происходит, если и не вокруг, так около. И у меня, как и у всякого другого в моем положении, было два выхода: первый — ждать, второй — взяться выяснять. Но как я ни пытался решить, который из них предпочесть, ничего у меня не выходило. И я решил действовать, сообразуясь с обстоятельствами, то есть ждать, а по ходу и выяснять.
Я решил пойти сначала к Алексею Михайловичу. Я вышел на веранду: было еще солнечно, но свет уже предзакатно терял желтизну. Третья от меня дверь растворилась, вышел человек в пижаме и с полотенцем через плечо, увидев меня, он коротко кивнул, как знакомому, и, что-то насвистывая под нос, удалился. Я не успел удивиться, как он исчез за поворотом.
Я подошел к двери Алексея Михайловича, но в то самое время, как я уже брался за ручку его двери, снизу меня окликнул женский голос:
— Не скажете, который теперь час?
Я выглянул за перила. Женщина лет тридцати, в глубоко открытом на груди и длинном сарафане, приставив руку ко лбу козырьком, смотрела на меня. Должно быть, она была красивой: тонкая, с длинными черными волосами, прикрывающими плечи; лица же мне не было видно, потому как оно было прикрыто ладонью.
— Вы меня? — сказал я.
— Ну да, вас, — откликнулась женщина.
— Я не знаю, — выговорил я после довольно продолжительной паузы.
— Вы что, новенький? — спросила женщина.
— А что?
— Ничего. Видно, еще не успели отдохнуть и сил набраться: уж очень голос слабый.
Я хотел было ответить, но она резко повернулась — сарафан ее вздулся и оголил стройные ноги — и, быстро ступая, пошла по аллее.
Я подождал, пока ее скрыли деревья, потом повернулся и, напевая под нос мотив, наподобие того, что пел кивнувший мне незнакомец с полотенцем (то есть неразборчивый, для всех почти одинаковый, бестолковый, но, как видно, необходимый для человека в минуты определенных настроений), шагнув к двери Алексея Михайловича, четко стукнул три раза. Видимо, от звонкости моих ударов или оттого, что я продолжал мотив, я ответа не расслышал, и только постучав еще раз, услышал голос Алексея Михайловича, который громко и, кажется, с раздражением произнес:
— Да я же сказал — открыто!
Я толкнул дверь и вошел. Алексей Михайлович сидел за столом и что-то писал. Вид его показался мне озабоченным. Сидел он на стуле боком, навалившись левой рукой на стол и низко над ним склонившись; когда я вошел, он не сразу поднял голову, а вывел еще несколько слов (я говорю «вывел», потому что рука его водила пером медленно и с напряжением). Наконец он оторвался от листка, поднял на меня глаза и, перевернув ручку, постучал тыльной стороной по столу.
— Я не вовремя? — сказал я, останавливаясь у порога.
— Не совсем, — отвечал он, тронув лоб ладонью. — Но раз уж пришел — входи, садись, — и он указал на стул напротив.
Я хотел было отказаться и уйти, но почему-то не решился, прошел и сел. Когда я подходил, он перевернул лежавший перед ним лист обратной стороной. Я опять подумал, что лучше было бы уйти, но вдруг сказал для самого себя неожиданно:
— Простите, что я отрываю, но я по делу.
— Ах, по делу, — проговорил он вяло. — Ну-ну, давай дело.
Я тут же пожалел о сказанном. Но отступать было поздно. Он молчал, а я не знал — с чего начинать, и сразу не мог сообразить, в чем это мое «дело» может заключаться. В голове моей возник прежний глупый мотив, и так он заслонил вдруг все, и беспрерывно во мне прокручивался, и я не мог сквозь него пробиться, что в эти несколько секунд раздражился на… Алексея Михайловича.
— Да, я пришел по делу. А что? — почти с вызовом и отчетливо выговаривая слова, сказал я.
— Я и жду… — в прежнем тоне, ничего как будто не заметив, отвечал он.
Тут, вместо того чтобы сдержаться, я припомнил лицо старика, и лицо Ванокина, и эти разговоры первой половины дня, и свой чемодан, и то, как меня тянуло к Алексею Михайловичу, и то, как хотелось ему доверяться, и…
— Вы ушли… тогда. Вы ушли из столовой, — начал я сбивчиво: слова выходили, и только тогда, когда оформлялись звуком, только тогда я их сам воспринимал и мог за ними следить. — Вы ушли, а я должен был… Если вы даже и не нарочно, то все равно… И почему я все это должен выслушивать. Вы должны были мне объяснить. Вам легко: вы встали и ушли. Можно было объяснить. И потом еще — чемодан.
Алексей Михайлович меня не перебивал, я сам остановился. Как ни толпились во мне слова и как раздражение ни подталкивало их беспорядочными, но скорыми толчками, я все же сумел прекратить это бессвязное выскакивание.
— Что же я мог тебе объяснить? — сдержанно проговорил Алексей Михайлович. — Дай мне хотя бы понять.
— Вы понимаете, но…
— Притворяюсь, — закончил он за меня, все не теряя сдержанности. — Хотя, немного… Кое-что только понял. Но, например, при чем тут чемодан?
— Чемодан — не главное, — досадливо отозвался я.
— Ладно, пусть не главное, но все-таки — при чем? Это твой чемодан?
— Мой. И в нем сегодня кто-то рылся.
— Рылся? — вдруг оживился он. — Это интересно.
— Мне тоже интересно.
— А ты не придумываешь? Я хочу сказать, что тебе могло показаться.
— Могло и показаться, — сказал я независимо, — но все равно.
— Ты так говоришь, будто я имею к этому отношение.
— Я этого не говорю.
— Ну, допустим, — и он улыбнулся.
И как я ни был разгорячен, и как ни злился на себя — эта улыбка его значительно меня охладила. Я еще чувствовал, что краска не сошла с моего лица, я еще дышал прерывисто и сглатывал поминутно, но — я снова ощутил притяжение к этому человеку. Только я не знал, как теперь все поправить. Но оказалось, что поправлять ничего не нужно.
— А ты, я смотрю, горяч, — продолжал он улыбаться. — Ну, ладно, давай о деле. Чемодан пока оставим. Да, ничего не пропало?
— Ничего.
— Уже хорошо. Ты вот что… Тебе что-то Никонов говорил? А? Неужто же он… Он тебе о ценностях говорил?
— Всякое, — сказал я осторожно.
— О бриллиантах?
— Да, о бриллиантах.
— Так.
Это его «так» прозвучало неожиданно мрачно. Он встал, заложил руки за спину и прошел по комнате из конца в конец несколько раз. Я следил за ним, пытаясь понять: что? как? насколько? Но он совсем ушел в себя. Одно только я видел: «дело» существует.
Какое-то ожидательное возбуждение поднялось во мне. Жизнь моя до сего дня протекала… обыкновенно. И обыкновенность эта всегда удручала меня. Всегда кажется, что только в необыкновенности вся соль и весь смысл. То, что во внешней обыкновенности жизни есть глубокий внутренний тон (и даже он глубже и гуще — этот тон, когда на поверхности видимая обыкновенность), это я понял много позже. А сейчас… Я с нетерпением ждал, когда Алексей Михайлович заговорит.