Беглецы - Сергей Карпущенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Игнат поклонился и пошел к выходу. В дверях он столкнулся с Хрущевым, почти презрительно взглянул на него и вышел. Хрущов проводил его улыбкой и, ложась на кровать, сказал:
– Вижу по физиономии твоей, что худо внимали тебе оные холопы. Эка надумал! Авантажу с хамами добиться захотел!
7. ВАНЯ ВЗВОЛНОВАН
С той самой минуты, когда Устюжинов Ваня впервые принял участие в судьбе лежащего на земле окровавленного, незнакомого ему человека, он ясно ощутил, как прильнул к нему и тут же прирос всем телом. И сильное чувство это становилось день ото дня все неотвязчивей и крепче. Не любя, но всегда жалея тех, кому не повезло, Ваня в поверженном Беньёвском несчастливца все-таки не увидал, но скорее человека сильного, который лишь случайно оступился, но уж если подымется – а подымется наверняка! – то жалеть придется его обидчиков. И еще углядел в нем Ваня то, чего недоставало именно ему: мудрости и холодного, стального сердца. Вот поэтому и сделалась для Устюжинова работа по уходу за раненым не обязанностью тяжкой, а радостью от сознания того, что нужен тому, кто сильнее и могучее тебя. Приходил он к Беньёвскому и один, и с Маврой, которая сама увязалась за возлюбленным, – последнее время, примечал Иван, любила она его диковатой какой-то, недевичьей страстью.
Иван пришел к Беньёвскому наутро после визита к ссыльному артельщиков. Увидал его сидящим на кровати, хотя еще вчера казался бывший конфедерат совсем плохим.
– Быстро оздоровели, сударь! – удивился Иван, расцветив красивое свое, свежее лицо улыбкой.
Беньёвский отложил книгу, что держал перед глазами.
– Твои артельщики, Иван, меня уврачевали. Спасибо, что позвал, – хороший получился разговор.
– Стало быть, пришлись по нраву? А ведь лютой народец зверобои. Им не токмо палец в рот совать не след, а и дрючок дубовый – перекусят!
Беньёвский рассмеялся:
– Мне кажется, Иван, что сей народ суть натуральные примеры всей вашей нации, коей культура европейская почти совсем и не коснулась. Петр Великий исправить нравы ваши так и не сумел.
Иван, словно в раздумье, провел ладонью по светло-русой своей бородке, появлению которой так радовался год назад.
– Да стоило ли пытаться-то нас исправлять? Мы по своим святоотеческим заветам живем, по преданиям. Они нас и ведут...
– Немало! – язвительно хмыкнул Беньёвский.
– А вы потому о нас суждение слагаете такое, что от деяний Петра идете. Раз не стали, как он того желал, на европейских жителей похожи, стало быть, худыми остались. Так ведь на ту перемену лишь одного Петра желание имелось, а не всего народа русского, вот и вышло все по-прежнему...
Беньёвский на Ивана взглянул с уважением:
– А ты смышленый!
– Ну, какой я там, не ведаю, но своим умом живу.
– А книги ты читал?
– Читывал немного. У батюшки моего, священника, книги есть. Перечитал я у него и все Писание Священное, и Четьи-минеи, и Часослов, и Месяцеслов, и Патерик, и Жития отдельные. Французская книга одна нашлась, весьма забавная...
– Какая же?
– А Жиль Блаз. – Иван помолчал, а потом заговорил с обидой в голосе: – Да я знаю, что сие малость малая в сравнении с тем, что толковому человеку знать надобно. Да где сыскать мне таковые книги? Я хоть и защищал народ наш, но вижу, как скверно он живет, по крайней мере здеся, на Камчатке! Водку жрут до визгу поросячьего, невежественны, скотоподобны часто. Их, как робяток малых, за ухо к книге тащить надобно и розгой сечь, покуда умней не будут!
Беньёвский отвечал серьезно:
– Сия боль делает честь сердцу твоему, Иван, но книги, что тебе нужны, в России сыскать трудно будет. Книги, что повествуют о природе мирозданья и бытия сущего всего, написаны не здесь, а ученейшими людьми наций других – британцами, французами, германцами. Вот кто бескорыстно занимался познанием всего живого, определял законы сущего, познавал природу Бога и натуры, в то время как Россия купалась в невежестве. И знай, Иван, что человек, желающий переступить порог невежества и умственного мрака, должен отказаться от счастья быть человеком одного народа. Сей человек уж непременно станет жителем Вселенной, ибо токмо в пониманье, виденье вселенском и можно охватить то, что именуется наукой. А посему и называл я варварской страной Россию, что держится она за свои предания, которые, как золото в кармане утопающего, ненужное и бесполезное, тянут ее на дно. У человека же умного, ученого не должно быть родины. Для него сие – роскошь излишняя. Весь мир – его дом, все люди – его братья и сестры. Радость каждого становится и его радостью, печаль другого делается и его печалью. Ведь и у меня, Иван, нет отечества. Когда-то, очень давно, мне в своем отечестве не посчастливилось, и с тех пор я превращаю в родину тот край, в котором нахожусь. А здесь, в России, узрел я много беззакония и принял его близко к сердцу – совсем как ты, Иван. Но льщу себя надеждой, что хоть отчасти помогу ее несчастным жителям!
Иван слушал Беньёвского жадно, но был смущен. Когда тот кончил говорить, он сказал:
– Да, несчастий здесь немало, но помочь народу моему трудно будет. Он сам не ведает, что в скверне живет. Учить его надо.
– Так давай же начнем учить ваш народ с тебя! – горячо сказал Беньёвский. – Иван, я вижу в тебе немалые способности! Доверься мне, Иван, я научу тебя говорить на европейских языках, наукам – географии, истории, механике, алхимии! Ты станешь приходить ко мне каждый день, и скоро увидишь ты, что границы твоего отечества раздвинулись и необъятный простор, о котором ты прежде не смел и помыслить, открылся пред тобой!
Иван в волнении ходил по горнице. Он почему-то стыдился чувств, что переполняли его сейчас, и ответил как можно равнодушней:
– Что ж, я согласен. Когда начнем? Сегодня?
– Нет, пожалуй, завтра.
– Идет!
8. БОЛЬШОЙ СОВЕТ
Смеркалось в остроге рано. Пополудни в шестом часу тени, падавшие от неказистых большерецких избенок, начинали сливаться с сероватым камчатским суглинком и к семи пропадали совсем. Только тусклый свет лучины, сальной свечи или самодельной лампы, что вонюче коптела тюленьим жиром, едва-едва пробивался сквозь промасленную холстину окон, тонким комариным писком протискивался в деготь прохладной осенней ночи. Но еще долго слышался в остроге косноязычный пьяный говор подгулявших казаков да надсадный собачий брех.
Еще не было девяти часов, а дверь хрущовской избы смело отворил ингерманландец бывший, Гурьев. Спустя минуты три Август Винблан с брезгливой гримасой на лице снял дощечкой с подошв своих сапог изрядной толщины слой грязи и любезно поддержал за локоть лекаря, боявшегося оступиться на крутом крылечке. Но другие трое к дому Петра Хрущова подошли только четверть часа спустя да еще постояли перед крыльцом, совещаясь, туда ли они попали.