Закон тридцатого. Люська - Илья Туричин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И ему она, наверно, так же улыбается», — сердито подумала Лена.
— Здравствуй, Колесникова.
И голос у Вали был звонкий, озорной.
Она поздоровалась с Леной за руку.
— Садись. Как дела?
— Нормально.
— Как с металлоломом?
— Собираем.
Валя засмеялась.
«Смех без причины — признак дурачины», — подумала Лена, в душе понимая, что не права, и начиная злиться на себя за то, что не может подавить в себе эту несправедливую неприязнь.
— Ох, девочки, девочки! — неожиданно вздохнула Валя. — Просто морока. Одних бумажек по три пуда в день. Сдать бы их в макулатуру! — Она ладошкой сдвинула бумаги в сторону, облокотилась локтями на стол. Посмотрела Лене прямо в глаза. — Слушай, Колесникова, что у вас там произошло со скелетом? Викентию Терентьевичу звонили из школы. Он сперва засмеялся, а потом помрачнел. В чем дело?
Лена пожала плечами.
— Пошутили мальчишки.
— Гм… Пошутили. Ничего себе мальчишки. Балбесы! В коломенскую версту вымахали.
— Да, в общем-то, ерунда, — через силу улыбнулась Лена. — Проволочку привязали к руке Ивана Ивановича. К скелету.
— Ну?
— Потянешь, он руку поднимает…
Валя засмеялась.
— Ну и ну!.. Кто же это конкретно отличился?
— Виктор Шагалов.
— Это который стихи пишет? Хороший парень.
— В общем-то, все виноваты. Все подыгрывали.
— И ты?
Лена вызывающе тряхнула головой:
— И я.
— Ох, девочки, девочки! — вздохнула Валя.
В это время вошел Викентий Терентьевич. Лена не видела, кто вошел, только слышала, как скрипнула — верь за ее спиной. Но сразу почувствовала, что «он», даже шея внезапно одеревенела, и Лена никак не могла оглянуться.
— А-а-а! Колесникова пожаловала. Здравствуй.
Лена встала, покраснела, шевельнула губами.
— Опять твои «малыши» отличились. Ваш учитель литературы звонил. Александр Афанасьевич. Жаловался, чуть не плакал. Требует, чтобы Шагалова из комсомола выгнали. Так и сказал: «выгнали». Мне и то совестно стало.
Лена не поняла, почему совестно Викентию Терентьевичу: из-за Шагалова или из-за слова «выгнали».
— Викентий Терентьевич, ведь без зла ж. Шутка просто была. Глупая, конечно.
— Да уж. Много ума не понадобилось. Да и вообще у вас там с дисциплинкой…
— Мы подтянемся.
Викентий Терентьевич засмеялся.
— Слушай, Колесникова, у кого это ты каяться и клясться научилась? Раньше, вроде, не замечал за тобой. Александр Афанасьевич обещал в случае непринятия мер в райком партии пожаловаться. Уже не просто на Шагалова, а и на нас с тобой. И ведь пожалуется.
— Пожалуется, — откликнулась Лена.
— И не страшно?
Лена пожала плечами.
Викентий Терентьевич снова засмеялся.
— Храбрые нынче секретари пошли! Райкома партии не боятся, а вот приструнить кого надо у себя — боятся.
— Шагалов извинился.
— Еще б он не извинился! Поди, тройку по поведению поставят?
— Могут.
— Вот видишь. — Викентий Терентьевич подошел к окну. Посмотрел на улицу. Сказал тихо: — Как дети малые. А ведь вы не дети! А? Колесникова, ведь не дети ж! Раз ты комсомолец, значит, уже не дите. Уже нос тебе не вытирают. Сам сморкаешься. Вот это, в общем-то, довольно странно, что комсомольцам, как малым детям, отметку за поведение выводят. Уж если ты комсомолец, так и веди себя как взрослый человек, достойно. А? Надо подумать. Колесникова. Как следует подумать.
Лена посмотрела на Викентия Терентьевича и улыбнулась.
— Так ведь полагается ж отметка за поведение. И в табеле есть графа.
— Вот-вот. Графа. Полагается… Удивительно мы крепко за это самое «полагается» держимся! А ведь время-то идет! Люди-то живые. И дело наше живое. На месте не стоит. Как эти самые графы, которые «полагаются». Подумаем, Колесникова? А?
— Подумаем, Викентий Терентьевич.
— А потом нам роно будет хвосты крутить, — озорно сказала Валя Горохова.
— Мы не лошади. И не студенты. У нас хвостов нет, — засмеялся Викентий Терентьевич. — А Шагалова вызови на комитет. Накрути ему хвост.
— И он не лошадь.
— Лошадь, лошадь, — снова засмеялся Викентий Терентьевич и спросил: — Ну, а твои-то как дела. Колесникова? Тренируешься?
— Тренируюсь.
— Не подведете район?
— Постараемся.
— Старайтесь, девчата, старайтесь. Выведете район на первое место, а я об этом с гордостью буду докладывать, — он улыбнулся неожиданно грустно. — Я ведь и сам когда-то играл за район. А теперь вот… Вы победите — нас похвалят. Ну, желаю успехов.
— Спасибо.
Викентий Терентьевич ушел.
Валя немного поговорила с Леной. Условились, что Горохова придет на комитет.
— Ну, что? — спросила на улице замерзшая Сима. — Опять за металлолом ругали?
— Да нет. Пойдем.
Они снова зашагали рядом. Лена улыбалась.
— Ты чего? — спросила Сима.
— Ничего… А ведь мы не дети. Верно?
— Вопрос!
«Он боролся, как боролись все бедные люди. Он боролся просто за кусок хлеба. За угол под крышей. Он боролся за то, чтобы и дети его имели кусок хлеба и крышу над головой. Он боролся каждый день и каждый час. Работал как вол. И все-таки оставался бедным. Потому что так был устроен мир. Он ненавидел богатых. Он ненавидел счастливых.
У него умирали дети. И кашляла жена. И слабела. И он ничем не мог изменить судьбу.
Он молился богу, хотя давно уже ничего не ждал от него. Он кланялся людям, чтобы они вспомнили о нем, когда им надо будет что-нибудь пошить. Но люди в маленьком городе ничего не шили, а только перешивали. Из большого пальто делали поменьше. Из маленького — пиджак, из пиджака — жилетку…»
Лева отложил перо, откинулся на спинку стула. Небо над городом бледно светилось, и так же светились заснеженные крыши. Над ними вспыхивали и гасли огни кинорекламы. Красный, синий, красный, синий. И крыши то розовели, то голубели.
Лева снова склонился над тетрадью и приписал: «А из двух старых жилеток — курточку ребенку».
«Однажды Ивану Ивановичу повезло. Приближался какой-то большой царский праздник, и городское начальство решило пошить городовым новые мундиры. Ивана Ивановича вызвали к полицмейстеру, вручили штуку черного сукна и задаток.
Он вернулся домой счастливый, потому что получит долгожданный заказ, большой, денежный. Хоть какое-то время семья не будет нуждаться.
Иван Иванович кроил мундиры и думал о тех, для кого шьет. И вся его жизнь, жизнь бедняка, прошла перед глазами, будто не мундиры он кроил из черного сукна, а всю свою черную жизнь.
Потом стали приходить к нему городовые на примерку. Они держались нахально и уверенно, и в Иване Ивановиче закипали гнев и ненависть к ним, даже не просто к ним, а к власти, которую они олицетворяли. Он ненавидел их откормленные лица, и грохочущие сапоги, и запахи дегтя и махорки, которые они приносили с собой.
И уже не рад был деньгам, не рад был заказу.
Когда на праздник городовые вырядились в новые мундиры — ахнули! У одного рукава были коротки, у другого плечо лезло куда-то вверх, у третьего на спине вырастал суконный горб или не сходились полы.
Весь город смеялся.
Ивана Ивановича вызвали к полицмейстеру и долго били. Но он не кричал и не просил пощады…»
Дед сидел на столе и, напевая какую-то тягучую мелодию, комбинировал для одного из внуков пальтишко. Дед давно уже не работал, но безделье угнетало его, и он обшивал семью. По старой портновской привычке он снимал с обеденного стола скатерть, ставил под ноги старую потертую табуретку и садился на край стола. Так работать было сподручней. Он привычно водил иглой, следил, как пишет Лева, и тоже думал о судьбе своей семьи. Только Лева думал о прошлом, а Михаил Михайлович о будущем.
Лева отложил тетрадку, встал, потянулся, прошелся по комнате.
— Ну что, мальчик, ты закончил работу?
— Начерно. Теперь буду писать набело.
— Начерно, набело, — повторил дед задумчиво. — Нынче у вас есть время писать начерно и набело, — сказал он удовлетворенно. — А мы не только чтобы сочинить — мы жить успевали только начерно. И не успевали набело.
— Вот об этом я и написал.
Михаил Михайлович поднял брови:
— Об этом написал? И что же ты об этом написал? Прочитай. Я послушаю.
Лева кивнул, взял тетрадку в руки и стал читать. Михаил Михайлович слушал внимательно, чуть склонив голову. Иголка замерла в его морщинистых пальцах, будто тоже слушала.
Лева дочитал до конца. Михаил Михайлович вздохнул, покачал головой:
— Таки все так. И еще напиши, мальчик, что Иван Иванович был сутулым, как я. Потому что всю жизнь просидел вот так на столе. И потом, лично полицмейстер ему вышиб три зуба чем-то крепким. — Он потер нижнюю губу.
— Но у Ивана Ивановича все зубы на месте.