Нет такого слова (сборник) - Денис Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напротив нас жила мать-одиночка Люба со своим сыном. Чуть ближе к входу – между Любой и Ольгой Натановной – жили Евгения Константиновна и ее муж Григорий Маркович. Это были какие-то очень близкие родственники Любы, с которыми она демонстративно не общалась.
Говорили, что Евгения Константиновна то ли была когда-то хозяйкой всей этой квартиры, то ли что-то еще в этом роде… Это была «старорежимная старушка» в букольках и кружевных воротничках, с сахарным выражением лица. Мне один мальчишка со двора сказал, когда увидел, что я беру у нее баранку или карамельку: «Ты с Евге€ниськой (почему-то ее так звали дети) не водись, она плохая (он придвинулся и зашептал), она Ленина и Сталина не любит». Григорий Маркович был красавец старик с двойной бородой, как на картинке из истории русской общественной мысли. Но – обезножевший и сидевший в кресле-коляске. Рассказывали в квартире, что Евгения Константиновна ради него бросила то ли родителей, то ли мужа с ребенком – с дочерью Любой? Вот это был бы сюжет…
Мы часто слышали, как старики ссорились, сильно, но вполголоса, слов не разобрать. Потом Евге€ниська кричала тоненько: «Гриша! Ради нашей любви!» А Григорий Маркович стучал кулаком по столу и басом кричал: «Не надо жертв! Не надо жертв!» Он произносил «ж» как «ув»: – Не надо увертффф!
И еще была одна пара с дочерью. Главу семьи считали доносчиком и провокатором. Он выходил на кухню и задушевно говорил: «Да… вот жизнь пошла… Ничего без блата не достанешь, кругом очереди…»
Все отворачивались к столикам и молча чистили картошку. Или перетирали тарелки.
Он вздыхал и шел покурить на черный ход.Никакой роман обыкновенная идеальная история
Май. Суббота. Большая компания. Однокурсница. Первый раз познакомились, хотя до этого замечали друг друга в коридорах и на лекциях. Пошел ее провожать. Постояли у подъезда. В понедельник не увидел ее на лекции и вечером позвонил, раздобыв телефон у ее подруги. Договорились погулять в среду после занятий. Зашли в Пушкинский музей. Она тоже любит немецкую живопись XVI века – как хорошо! И сама она такая хорошая, милая, умная, негромкая.
В четверг пили сок в магазине у мраморного прилавка. Уже ходили под руку. Говорили о литературе и вообще о прекрасном и высоком.
В пятницу долго стояли у ее подъезда. Пошел дождь, зашли вовнутрь. Стали целоваться. Потом целовались и обнимались на скамейках в теплых темных сквериках. Целый месяц, наверное.
В конце июня мои родители переехали на дачу.
Первый раз после долгих объятий и поцелуев она ушла. Второй раз тоже ушла, в десять вечера, несмотря на все мои страстные старания и ласковые уговоры. Но вдруг, в половине двенадцатого, позвонила: «Хочешь, я приду?» (оказалось, ее папа с мамой уехали к родным с ночевкой, а старший брат пообещал не выдавать). Пришла. Прошел месяц.
В августе она уехала на юг. Писем не было. Увиделись 1 сентября. Вечером пошли гулять, опять пили сок в магазине. Зашли в подъезд. Стали целоваться.
– Знаешь, я должна тебе сказать… – вдруг начала она.
– Знаю, знаю, – сказал я.
– Кто сказал? – Она выдернулась из объятий.
– Никто. Я просто чувствую, – сказал я.
– Отлично, – сказала она. – Я тоже все знаю. И чувствую, и вообще.
– Понятно, – кивнул я.
– Вот и хорошо, – ответила она.
Ну, хорошо так хорошо… До свидания, спасибо, всем всего хорошего.
Безо всяких трагедий и тем более фарсов. Удачно встретились, радостно провели два-три месяца, спокойно расстались. Маленький обыкновенный роман. Чем же он отличается от необыкновенного? А вот чем. Он идет и проходит складно, мягко, ни для кого не обидно. Полная взаимность прав и обязанностей. Никакой асимметрии чувств. Поэтому полноценный обыкновенный роман – штука довольно редкая. Слишком много требований. Лучше его назвать не обыкновенным, а холодновато-идеальным. Стандартно-бесстрастным. Никаким.
Орден подвязки проходите, раздевайтесь
Зима. Гости. Помню мужчин, хорошо одетых, в тяжелых шерстяных костюмах, белых рубашках с галстуками, в начищенных ботинках. Брюки на подтяжках.
Но когда такой джентльмен сидел, закинув ногу на ногу, то из-под брючины видны были короткие носки, бледный кусок ноги и линяло-голубой край кальсон.
Зимой джентльмены носили также теплые майки. Трикотажный рукав такой майки, тоже линяло-голубого цвета, виднелся, бывало, из роскошной отворотной манжеты с золотой запонкой.
Кофточки! Это была революция. Шаг к свободе: на смену платью пришли юбка и кофточка. «Ей муж из Венгрии привез пять кофточек». – «Ну и что? У NN двенадцать кофточек!» Московские дамы считались кофточками, как ирокезы – скальпами.
Галоши и мужские боты я едва застал. Хотя нет! Помню латунную монограмму хозяина на малиновом сукне галошного нутра. Это был старик в длинном драповом пальто с накладными карманами и каракулевым воротником. Разумеется, профессор. А боты были у меня у самого. Суконные, на резиновой подошве. Надевались сверху на ботинки. Удобно. Тепло и не сыро. Но вид ужасный.
Женских сапог тогда не было. Женщины носили зимние ботиночки. И рейтузы со штрипками. Где они переодевались, бедняжки? Но переодевались, однако. Доставали из сумок завернутые в газету (да! да!) гостевые туфельки. И появлялись в сияющих чулках.
Я совсем не застал мужских подвязок для носков. Видел в театре: комический атрибут. Они застегивались вокруг голени ближе к колену – икра не давала им сползти. А далее к носку шла собственно подвязка с мягкой защелкой. Но женские чулки всегда носились с поясом и подвязками. Подвязок было по две, а то и по три на ногу. Подвязки рельефно выступали под тугой юбкой. Это было отчасти даже соблазнительно.
Мне пятнадцать. Мы с подружкой целуемся, погасив свет. Я ее обнимаю весьма дерзко. И вдруг изумляюсь. Чулки на ней есть, а пояса с подвязками нет. Наваждение. Осторожно спрашиваю:
– Что это у тебя?
Она отвечает:
– Колготы.
Я не расслышал. Показалось «колхозы». Я засмеялся. При чем тут колхозы? Она повторила:
– Колготы. Такие новые чулки-рейтузы.
Третья революция. После кофточек и сапог.Детский сад критика практического разума
Тридцать семь примерно лет тому назад я забирал свою пятилетнюю сестренку, ныне театрального драматурга, из литфондовского детского садика у метро «Аэропорт».
В ее группе был один мальчик, ныне кинорежиссер.
Вот мы собираемся уходить, и моя сестрица говорит: «Ты обещал мне дать домой вот этого зайца» (поиграть до завтра). Он молчит. Она настаивает: «Ты же обещал!» Он молчит и прячет зайца за спину. «Дашь?» Он, сжав губы, мотает головой. «Ты же обещал! – возмущенно кричит моя сестра. – Значит, ты меня обманул? Ты обманщик!»
Бедный мальчик мечется и мучается. Давать зайца страшно не хочется. Но быть обманщиком – страшно стыдно и тоже не хочется. Борьба идет у него в сердце и отражается на лице. Кажется, еще чуть-чуть, и он примет решение.
Но увы! Ему на помощь приходит его, как бы это сказать, мачеха, которая пришла забрать его из садика. Тогдашняя жена его папы. Француженка, хорошо говорящая по-русски. Она с сильным акцентом громко говорит:
– Он не обманул! Он просто изменил свое решение!
Мальчик, благодарно глядя на нее, уже безо всяких метаний и мучений прячет зайца в свой мешок и уходит.Мне тогда показалось, что эти штуки просто так не проходят. И вправду: довольно скоро мальчиков папа бросил эту даму.
Он что, предал ее? Обманул? Он же, наверное, обещал любить ее по гроб доски!
Да нет, леди и гамильтоны. Он просто изменил решение . Бывает.О чем говорить… после спектакля
10 февраля 2008 года скончался известный режиссер и театральный педагог Борис Гаврилович Голубовский. Нескольких недель не дожил до восьмидесяти девяти лет. Он был главным режиссером московского ТЮЗа. Помню его спектакль «Ромео и Джульетта», очень красивый и романтичный. Он руководил Театром Гоголя, был профессором ГИТИСа.
Царствие ему небесное.
Не стану перечислять всех заслуг покойного на ниве театрального искусства. Это сделают его ученики. А для меня его смерть – еще одна порванная живая нитка. Связь с теми временами.
Голубовский очень дружил с моим отцом.
Однажды он мне рассказывал:
– Представляешь себе, мы с Витей (то есть с моим отцом) и с Зямой Гердтом идем себе по бульварам. После спектакля. Ночь. Разговариваем. Спускаемся к Трубной. Здесь место расходиться. Но мы стоим под фонарем, разговариваем. Первый послевоенный год. Мы еще довольно-таки молодые. Разговариваем, остановиться не можем. Лето, ночи короткие. Вот уже светает. А мы втроем все стоим и говорим. Вот постовой милиционер на нас обратил внимание. Подошел поближе. Потом отошел. Вот уже утро. Первый трамвай звенит. А мы все никак не можем точку поставить! Ну, как ты думаешь, о чем мы говорили? Ну?
– Спектакль обсуждали? – догадался я.
– Нет.
– Ну, вообще об искусстве? О новых постановках? О пьесах? Рецензиях? Нет? Ну, об интригах? Кому какая роль досталась, все такое…