Синдром пьяного сердца (сборник) - Анатолий Приставкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В фильме, давно увиденном, «Грек Зорба» действует герой, чем-то напоминающий Яна… Этакий развеселый малый: гитарист, певец, острослов… На теплоходе, плывущем в Грецию, он знакомится с молодым бизнесменом, получившим от отца большое наследство. Зорба настоль ко его очаровывает, что тот отдает в его руки весь свой бизнес – восстановление угольных шахт. Зорба едет закупать для них оборудо вание, но почему-то попадает в публичный дом, где славно проводит время.
В финале у него рушится подвесная дорога, по которой доставляется крепежный лес на шахты. Происходит это при торжественном скоплении народа: летят наземь огромные стальные опоры, и молодой наследник в ужасе произносит: «Зорба, это же полная катастрофа?!» Зорба простодушно соглашается: «Да, господин, я думаю, что это катастрофа… – И тут же добавляет не без наивной гордости: – Но ка-ка-я катастрофа!»
Здесь же, на развалинах подвесной дороги, обняв за плечи бывшего миллионера, а теперь уже и друга по несчастью, которого он разорил, Зорба самозабвенно, закрыв от наслаждения глаза, танцует под музыку Теодоракиса…
И черт его знает почему, но в этот самый момент все ему вдруг прощаешь… Этому непутевому, странному, непонятному, непохожему на нас человеку.
И Яну мы все прощали.
Неизвестно, сколько оставил за своей спиной катастроф наш друг, покидая неблагодарную землю Крыма. Но шлейф всяческих историй еще долго будет тянуться следом.
И возможно, сам Ян не без наивной гордости мог бы воскликнуть вслед за легендарным греком: «Но какие это были катастрофы!»
Пребывая проездом у нас в Москве, он извлек из своего тощего багажа заезженную пластинку и, ухмыляясь, пригласил послушать.
Это была песня в исполнении хора Пятницкого с такими вот словами:
Лети, победы песня, до самого Кремля,Красуйся, край родимый, колхозные поля,В колхозные амбары пусть хлеб течет рекой,Нам Сталин улыбнется победе трудовой…
Ян вытащил носовой белый платочек и, изображая тех самых колхозниц из песни, счастливых от сталинской улыбки, пошел в пляс… В своем нелепом танце, как грек Зорба, отрешаясь от Крыма, от Ялты… От самого себя.
Мы провожали его на дальневосточный поезд, говорили:
– Ты распрощался с пьянкой, с бабьем, с гульбой… Будь мужчиной, начинай жить как люди… И пожалуйста, напиши…
Ян горячо соглашался. Он устал от самого себя, каким он был все эти годы. Мы прямо-таки чувствовали по его настрою, что он, как герои в фильмах, где едут с песнями на целину, на Ангару и на тот же Дальний Восток, устремлен навстречу новой жизни.
У нас в квартире, на стене, появились те самые, прощальные, стихи: «В эту б каюту вернуться скорей, Ян Вассерман, специальность – еврей!» В стихах было то, что не произносилось вслух: он мечтал вернуться обратно.
Примерно через полгода объявился в Москве дальневосточный поэт Илья Фаликов, некрупный, темный, курчавый и в отличие от других поэтов – негромкий.
На вопрос, не встречал ли там, на Востоке, нашего друга Яна, буркнул, нахмурясь:
– Кто же не знает там, на Востоке, вашего Яна!
Такое начало не предвещало ничего хорошего. Но мы все-таки поинтересовались, как прижился… Как он там вообще?
– Лихорадит, – произнес Илья загадочно.
– Яна? Лихорадит?
– Да не Яна, – с досадой отвечал он. – Дальний Восток лихорадит… – И добавил в сердцах: – От вашего друга Яна!
Тут мы и узнали про новую Янову жизнь. Как приехал, как с первых дней, а может часов, вонзился, как нож в жертву, в особую, портовую и лихую, тамошнюю жизнь… Тем более что судно, на которое он направлен врачом, еще долго не прибывало из очередного плавания.
На описание «новояновых» приключений у Фаликова не хватило ни времени, ни запала. Но главное событие года он смог передать: Ян познакомился с дочкой известного дальневосточного журналиста, весьма партийного и уважаемого в крае товарища, охмурил эту дочку и вроде бы даже умыкнул ее, о чем судачил весь город, а ее партийный папа не вынес, слег с инфарктом… Был поставлен вопрос на уровне руководства края о выдворении чужеродного Яна из режимного города и даже отдаче его под суд за развращение малолетней. Но выяснилось, что девице не менее двадцати и наш друг Ян не первый и даже не второй по счету в ее жизни. Сам Ян в это время уже был далеко в море. Где ему наконец удалось начать новую жизнь… с корабельной поварихой. Он называл ее ласково – Брунгильдой. Она была невероятно толста.
К тому времени, как Ян вернулся из плавания, страсти улеглись и партийно-журналистский папа смирился с новым зятем. Да и как не смириться, девица была на каком-то месяце беременности…
Можно было бы порадоваться за Яна, что он, хоть и не без потерь, обрел долгожданный дом. Но это было лишь прелюдией к остальному, без чего жизнь Яна, а затем и всего города и края была бы чересчур пресной.
В те времена Ян вступил в КПСС. Зачем? А бог его знает. Может, для поездок в загранку… А может, и вправду одумался, остепенился под влиянием партийного папы и решил начать новую жизнь, теперь с КПСС…
Виктор Некрасов тут же отбил из Киева (это было до его отъезда в Париж) телеграмму: «Ян, ты сошел с ума, если это правда, я при встрече не подам руки».
Ян в ответной телеграмме отрицал факт вступления, но он соврал своему другу. Наверное, ему было стыдно.
После очередного рейса Ян принял на руки младенца, девочку, и занялся обустраиванием гнезда; он оказался вполне добропорядочным еврейским папой… В то время как жена пустилась во все тяжкие, надолго пропадая из дома. Взбешенный Ян отыскивал ее по кабакам и однажды, не выдержав, бросил, прихватив младенца, и бежал на «запад», в Молдавию.
Девица чуть не покончила с собой, папа опять был в инфаркте… Партия сурово осудила поведение судового врача Яна Вассермана, выдав ему строгана. С работы его погнали…
Все начиналось сначала.
Именно в то время, проскакивая мимо Москвы, Ян остановился у нас и начиркал на стене свои последние стихи:
Я плавал средь морей и льдин,Я плавал средь морей и льдин,У моря видел все оттенки,И все-таки конец один:Домой приехал, сразу – к стенке…
Под лихую пластинку, которую я сохранял на память об улыбке Сталина, он уже не плясал…
Побывав недавно в Ялте, я не встретил никого из наших друзей: кто уехал, а кто, как Саша Марков, спился…
На месте оказался лишь Стасик Славич, даже адрес и телефон не изменились, да он и сам не изменился: рассказывает глуховатым голосом ялтинские новости и упоминает Вассермана. «А он ведь был здесь…»
Незадолго до смерти…. Приехал с дочкой, из Кишинева, лысый, сгорбленный, похож на старичка… Прошел молча по набережной, даже не выпил ничего и уехал.
– Прощаться приезжал?
– Вроде того.
– А он знал, что у него… рак?
– Не мог не знать, врач же!
Мы налили портвешка. Теперь его на набережной опять завались, только цены другие. Выпили за Яна не чокаясь. Пусть его душа ТАМ успокоится… Он был не такой, как мы. Но он был естественнее нас, ибо жил, как хотел. Мы же этого не умели делать. Это раздражало одних и привлекало к нему других. Но и те и другие пытались Яна подмять под себя, сделать его жизнь похожей на их собственную… Временами это удавалось. И тогда он страдал.
Приняв еще по стаканчику, мы со Стасиком долго молча смотрели на порт, неприятно пустынный: теплоходы почти не ходят по Черному морю из-за нефтяного кризиса. Прихватив бутылку водки, пошли допивать к Стасику домой, прикупив по дороге дешевых овощей у крымских татар, расположивших свой крошечный базарчик неподалеку от памятника Ленина, все так же стоящего в центре города с черепом, обгаженным голубями.
Где-то рядом, за лифтом, громыхнула доска и объявился жирный котик. Без всякого интереса ко мне он прошествовал над моей головой, стряхивая на нее сухую пыль, и скрылся… А я остался стоять, вдруг почувствовав, что ноги мои от долгого сидения на карачках затекли.
В день отлета из Парижа, куда мы, несколько писателей, были приглашены на международную книжную ярмарку, погрузился я на шестом этаже в лифт, одноместный, в нем даже чемодан пришлось на попа ставить, и не успел отмахать вниз пару этажей, как встал. И дымком запахло… Сперва нажимал я на кнопки, потом кричать начал. А внизу, в холле, на диванчике, Маканин с Фазилем Искандером на вечные темы беседуют, и каждое их слово так слышно, будто они рядом… Но вот меня-то они не слышат. Такой странный резонанс… И автобус у подъезда, который в аэропорт ждет… И до самолета час или около того… А я все кнопки нажимаю, и слова-то снизу о мироздании, о вечности… Господи, думаю, вечность – это так вот сидеть неуслышанным в лифте, который почему-то железный и напоминает гроб, поставленный на попа… Как меня через узкую щель вытаскивали, не говорю…