Голодные прираки - Николай Псурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Капитан Нехов, – представился, – гостиница «Тахтар», номер триста шестнадцать, покушение на убийство, ранен полковник Сухомятов, раны огнестрельные, две, давай опергруппу и скорую помощь.
Пока докладывал, разглядывал себя в зеркале, висящем над столом, отметил, что щетина ему идет, и даже очень идет и решил, что будет теперь всегда ходить со щетиной, и пусть хоть одна сука запретит ему ходить со щетиной, грохнет враз из кольта-зенитки. Ухмыльнулся, не запретят, потому что знают, что ежели чего, то точно грохнет, без колебаний, знают…
Возвращаясь к лежащему Сухомятову, отдернул все-таки шторы. Солнце выбелило стекло, ярко осветило комнату, темнота из углов с ворчаньем шмыгнула за дверь. Комната оказалась скучной и безликой, в таких комнатах или трахаются, или стреляются, или убивают, подумал Нехов, потому что жить в такой комнате невозможно, невозможно, так, а Сухомятов жил, мать его, и сам ведь выбрал эту гостиницу и эту комнату. Проводил здесь все свободное время, когда не был задействован в операциях или не работал в городе, в штабе дивизии. Каждый вечер с упорством, вызывающим у сослуживцев и одобрение, и недоумение одновременно, спешил в гостиницу, в этот номер, запирался в нем и словно умирал до следующего утра. Хотя нет, не умирал, отзывался на телефонные звонки – не мог не отзываться – инструкция, – но был немногословен, отвечал односложно – «да-нет», вполголоса, без выражения, механически, будто и не он это вовсе отвечал – всегда на людях энергичный, самоуверенный, злой, – а кто-то другой, кто находился рядом или заменял его на вечер и на ночь, и на выходные – дух, Бог, машина… Он никогда не болтался с офицерами по кабакам и закрытым борделям. Он никогда не таскал к себе ни девок, ни юношей, ни старух, ни стариков, ни лошадей, ни овец, ни собак. Хотя мог бы и имел все права – все, – никто бы не осудил его – война! Чем он занимался все эти долгие часы? Что делал? Бил мух? В номере не было ни телевизора, ни приемника, ни магнитофона, ни книг, ни журналов, ни газет. Кровать, шкаф, стол, стулья. Кровать, шкаф, стол, стулья. Кровать, шкаф, стол, стулья. И мухами. Нехов подошел к шкафу, обмотанными платком пальцами открыл створки. И здесь нет ни книг, ни газет, ни журналов, – два штатских костюма, китель, гимнастерка, сапоги, кобура, в дальнем углу за одеждой короткоствольный «Калашников». Обыскивая карманы одежды, Нехов подумал, что сейчас неплохо было бы выпить, и непременно виски, и непременно из бутылки, из горлышка, грамм триста разом, и именно виски, ни водки, ни коньяка, ни сливовицы, ни ракии, ни джина, ни шнапса, ни болса, ни текилы, ни вермута, ни сухого, ни портвейна, ни самогона, ни браги, ни шампанского (потому что от всего этого у него паршиво с головой наутро, сколько бы ни выпил – рюмку-две, глоток или пол), – а именно виски, этого крепкого, но очень ласкового напитка, а потом пойти к двум близняшкам, сестричкам-медичкам из полкового госпиталя, и трахать их отчаянно, с криком, и слезами, обильно заливая их теплой и густой спермой, забывшись напрочь, отъехав с этого света на час-другой, а потом тихо заснуть под их утомленные вздохи, заснуть и спать, спать и спать…
А утром, как по звонку, вскинуться, липко промаргиваясь, ровно в шесть ноль-ноль, отмассировать лицо привычно, пойти в ванную и несколько минут терзать себя тугим колючим душем, растереться, одеться, выпить кофе, вернуться обратно в спальню, сдернуть с постели одну из сонных близняшек, лучше ту, что похудее, перегнуть ее пополам, прижать к себе ее гладкие ягодицы и, не раздеваясь, трахнуть ее стоя, вскрикивая в полный голос, с трудом глотая горькую слюну, кончив, постоять с полминуты, успокаиваясь, а затем застегнуться, с удовлетворением ощущая на члене вязкий горячий сок женского влагалища, развернуться и уйти, не прощаясь. И через полчаса уже быть на базе и собираться в операцию, подбирать оружие, боезапас, проверять рацию, упаковывать сухой паек, прилаживать трофейный китайский бронежилет, легкий, гибкий, удобный, никогда не натирающий в кровь плечи и спину, что иной раз позволяют себе американские и советские бронежилеты. И вслед затем потомиться на рутинном инструктаже, сострить что-нибудь по поводу командирского способа изъясняться, поржать вдоволь с десантниками и после чего забраться в вертолет, окунуться в грохот двигателя и шипенье винта, в этот успокаивающий валерьяновый, нет, кокаиновый шум, в полете уже взбодриться парой затяжек отборной марихуанки, собраться, сосредоточиться, настроиться на работу – это важно, очень-очень – и десантироваться в конце полета в намеченной точке, без парашютов, конечно, не так как показывают в кино, обыкновенным прыжком с вертолета, как в детстве с крыш соседних заброшенных дач – скок, каблуком в песок, – и бежать еще километров пять по равнине, потея лицом и поясницей, сладко ощущая на члене прохладный скользкий сок женского влагалища, сплевывая песок изо рта и выдыхая пыль из легких, а потом карабкаться еще пару километров по горам – скок, камень в носок, – стараясь не шуметь, тренированно забыв о голове и думая только о ногах, следя, чтобы они легкими были, пружинистыми и послушными, и у самого объекта уже включить голову, давить возбуждение, убирать мысли – ВСЕ – до полной пустоты, иначе не будет хорошей работы, это так, – ив дело, в дело, в ДЕЛО! Стрельба, рукопашная, кровь, и вот изменники с простреленными лбами валятся у твоих ног, русские простые ребята с тихими добрыми лицами, добрыми лицами – суки. Но скоро их мертвые лица перестанут быть хорошими и добрыми – на отрезанных головах лица становятся совсем не хорошими, и совсем не добрыми. Лицо стекает книзу, тяжелеет и приобретает выражение угрозы, свирепости и беспомощности одновременно. Головы, конечно, режут новички, в такую операцию обычно берут одного-двух новичков, они с самого начала знают, на что идут, и, конечно же, теперь не противятся, не канючат, как это бывает при выполнении сложного задания в обычных подразделениях, а как умеют, делают свое дело, блюют, задыхаются, содрогаются, но работают, работают… И снова кайфовый, кокаиновый грохот вертолета, снова тонкая сигаретка по кругу и мат, мат, мат из-под потрескавшихся сухих губ… А приземлившись, разэкипировавшись, неплохо бы опять выпить – виски, – а выпив с ребятами из роты, проговорить смачно, как всегда: «Вот это жизнь, все остальное – ожидание», а потом пойти к себе в общежитие, накуриться до одури травки, и тащиться несколько часов, а потом протрезветь и плакать, плакать, пока слез хватит, а когда они перестанут литься, застонать во весь голос, матрац разрывая зубами, а потом уснуть и спать, спать и видеть сны…
Все карманы пиджаков и брюк, кителя и гимнастерки были стерильно пусты, ни бумажек, ни монеток, ни замусоленных спичек, ни крошек табака, ни дырок, ни торчащих ниток из швов – Нехов вывернул все карманы, – ни протертостей, ни затертостей, ничего, как новенькие были карманы, хотя сами костюмы свежими и только сшитыми или только что купленными не казались, вот так. Как так? Так не бывает!
– Так не бывает, – пропел Нехов, закрывая шкаф. – Но взгляд твой ловлю… – запнулся, – ловлю. – сосредоточился, вспоминая, не вспомнил, огорчился, полез за сигаретами и начал сначала. – Так не бывает, но… – опять осекся, выматерился, пнул ногой кровать, негодуя.
– Так не бывает, – слабо и тихо пропел полковник Сухомятов из-за кровати, с голоса на шепот переходя, с шепота на голос, высокий, детский, обильно увлажненный тягучей слюной, розово-невинный, трогательно-трогающий, – не его уже – потусторонний, угасающий, но живой. Жалко. – Так не бывает,… и взгляд твой ловлю.
– Он никогда не любил песню, – Нехов поправил вывернутые карманы, захлопнул дверцу шкафа. – Простую, русскую задушевную песню, которая, как говорят у нас в народе, и в горе подсобит и счастья не порушит, которую можно петь всегда и везде, и в любое время дня и ночи, и дома, и на улице, и в метро, и в трамвае, и в горах, и в ауле, обнимая девушку и целуя мальчика, играя в пятнашки со своими или чужими, или с пленными и их сотоварищами… и в любое время дня и ночи, и утром и перед полдником и после ужина, и в январе, и в июле. – Нехов положил одно колено на кровать (опять одно колено) и с размаху плюхнулся на нее, несколько секунд покачивался, блаженно щурясь, затем открыл глаза, свесил голову и встретился взглядом с полковником Сухомятовым, засмущался от неожиданности, застеснялся, зарделся лицом, отвернулся чуть в сторону и продолжил: – Он не любил и эстрадную песню, лиричную, ритмичную, сладкоголосую, которая всегда поднимает настроение, когда оно опущено, которая вообще всегда все поднимает. Все! И поголовье скота, и количество центнеров с гектара, и суточные надои, и ставки в каннском казино, и планку у прыгуна в высоту, и юбки у хорошеньких женщин, и артериальное давление у отъявленных негодяев… Она могла бы поднять и тебя, Сухомятов, но ты же не любишь ее. И не смей спорить со мной! – Нехов тряхнул указательным пальцем у пористого мягкого носа полковника. – Он не любил и рок. Морщился, когда слышал Гребенщикова, или Элвиса, или Стинга, или Дэвида Боуи или кого-то там еще, не сумел понять всей важности и нужности, и своевременности этого музыкального направления во всем мире и у нас в стране в частности. Не сумел или не захотел… Что в общем-то одно и то же. – Все это время Нехов продолжал трясти указательным пальцем над носом умирающего полковника Сухомятова.