Путешествие с двумя детьми - Эрве Гибер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суббота, 10 апреля
Я возвращаюсь домой: я опустошил почтовый ящик, бросил конверты в сумку, раскрытую, когда вынимал ключи. Но я не узнаю своего дома, я не узнаю лестницу, не узнаю ее запах, не узнаю ключи, которые держу в руке, будет настоящее чудо, если они отопрут дверь на пятом этаже, и если за этой дверью я смогу отыскать знакомые предметы. В квартире холодно, я выключил обогреватели, я сажусь, сжавшись, в непромокаемом плаще, чтобы прочитать почту. Несколько дружеских посланий, не так много, какое-то оскорбление, которое я сразу же рву, неожиданное письмо, заставляющее меня плакать. Я дрожу. Я один. Я словно потерпевший поражение, и, тем не менее, продолжаю жить. Два дня ожидания перед возвращением Т.
III
- Что могло бы тебя спасти?
- Прикосновение к телу ребенка, но только из отвращения, которое вызывает во мне мое тело.
Я больше не видел ребенка. Я запрещал себе видеть его, но он был в моей крови, продолжавшей нести сквозь сердце яд, отраву, колдовство, которое мне было невозможно извлечь оттуда и даже ослабить. Я был, словно египтологи из комикса «Сигары фараона», которые, вернувшись в свою страну, поражены смертельной болезнью за то, что осквернили саркофаги в недрах пирамид. Опороченный ребенок стал мумией короля, бросавшей на порог моих снов свой стеклянный шар, заключавший в себе полное оцепенение, блески которого околдовывали, пронзили мое тело повсюду. Ученые из комикса, просыпающиеся, скорчившись в конвульсиях, на больничных кроватях, не узнают жен, пришедших проведать их. Снова увидев Т., я, конечно, его узнал, но простер между ним и собою дистанцию канувшей в прошлое нежнейшей привязанности, мы были двумя призраками, двумя любовниками, у которых не было на костях никакого тела, чтоб показать друг другу страсть.
Я вновь касался его тела с изумлением, почти со страхом: у меня было ощущение чего-то непристойного, когда я смотрел на его фигуру, на его большой торс, на его широкий затылок, на его крепкий член; моими руками словно кто-то управлял на расстоянии; они привыкли к телу ребенка, к этой уменьшенной модели, и не знали, что делать на столь большом пространстве, они терялись, привычная территория стала самой странной, самой незнакомой страной. Эта тревога усиливалась от подобия наших тел, я никогда не испытывал столь сильное ощущение гомосексуальности рядом с телом ребенка, но Т. уже больше не был ребенком, он был мужчиной, мы оба были мужчинами, которые сходили с ума, дроча друг другу, кусая друг друга, кончая друг в друга. В момент оргазма, словно во сне, словно в мольбе пробуждения, самоустранении всех извращений, я просил его давать мне пощечины, и с первого раза он умел придать этим ударам значимость, нежность ласк. Я оставлял его влюбленным, вновь покоренным, не предполагая, что это могла быть наша последняя встреча, что подобный обмен теперь невозможен меж нами.
Со следующего дня, когда я просыпался, эта последняя связь казалась нереальной, ребенок вновь обнаруживал себя, именно он был в моих венах, моей голове, моем члене. При малейшем скрипе на лестнице он звонил в мою дверь, каждый звонок телефона воссоздавал его лицо, но отсутствие голоса сразу же повергало его в печаль, я принялся проклинать все, что не было им, и все было только им лишь внутри меня. Я наконец напечатал фотографии путешествия, но еще больше, чем на глянцевой бумаге, я видел его в пальмовом листке, сплетенным в птицу, который он мне отдал. Я тайно поклонялся этому листку с острыми краями, заботливо им обрезанными, я ранил о них пальцы.
Чтобы добиться доказательств его присутствия, я стал лунатиком. По ночам я громил свою спальню, переставлял все предметы. Утром я, счастливый, видел их разбитыми, разрушенными, почерневшими: зная, что он всегда старался оставлять свет в моей компании, я поместил свечу в самый дорогой фужер для шампанского, бесценный подарок, от жара пламени стекло трескалось, каждый сухой звук трещины меня очаровывал, я лизал на краю подушки, словно его собственную, свою пенистую слюну, он исцарапал все мои диски, открыл и испортил переплеты моих книг, он нюхал, раздувая в стороны, мои порошки и эфиры, всю ночь он пускал ветры, утром я хмелел в этих перемешавшихся зловониях. От последующих ночей я постоянно ожидал все большего беспорядка: я сладостно воспринял бы ограбление.
Т. зашел повидать меня без предупреждения. Он с беспокойством оглядел разгромленную комнату, но, ничего не сказав, лег на живот. Я машинально вытащил рубашку из его штанов, чтобы погладить ему спину, я спрашивал себя, понимает ли он, до какой степени мои ласки лишены какой бы то ни было любви, и в этот самый момент он спросил меня, не случилось ли со мной что-нибудь, чего я не решаюсь ему доверить. Я ему говорю: да, неужели ты не чувствуешь, когда я к тебе прикасаюсь, что в моих руках больше нет никакой любви? Он ничего не ответил и ушел.
Долгие часы член ребенка был у меня во рту, я всасывал, сосал, лизал его, до того, что мое дыхание прекращалось, вытягивались все соки. Его пенис в моем рту был нежен, я продолжал сосать его, не оставляя, только для того, чтобы следить поверх за блужданием глаз ребенка, одновременным падением его несхожих век, невыразимой красотой, которая вдруг сжимала их и окутывала взгляд негой. Передо мной снова возникало лицо Сиамской принцессы, возможностью видеть которое он одарил меня в Таруданте в отеле «Золотая газель». Я смотрел на великолепие молодого самца, который всей рукой берет свой член, заставляя меня поклоняться ему, но делает это без надменности, одновременно властно и нежно, словно это приказ, сказанный на ухо не громче тайны. Когда после нескольких часов плена меж его членом и его глазами я вставал и вытягивался возле, мастурбируя ему, чтобы он кончил, я вдыхал целый каскад запахов, которые его тело долго удерживало в себе и теперь распространяло вокруг, словно образцы благовоний, напрягаясь, а потом отпуская себя, словно струна, за несколько секунд перед самым оргазмом всеми порами кожи, подмышек, шеи, в которую я утыкался носом, начинали литься его кислоты, его соки, поты, все источники детства, вся сладковатая горечь желудка, отрыжки, словно из каких-то сточных труб, слезные испарения, первые зерна семени, которые мой палец осторожно брал, чтобы я их пробовал.
И я, счастливый, извивался вечером в этой пустой кровати, которая могла заточать его запахи. Перед зеркалом я пытался руками лепить свое лицо, словно оно было тестом, чтобы снова увидеть ребенка; я крепко сжимал ладонями виски и прикрывал свои глаза, чтобы увидеть его глаза, я знал, что мой оргазм будет всегда лишь воспоминанием о том оргазме, который я дал ему.
Настоящий сон после этой дремы прерывался ужасом, я просыпался с колотящимся сердцем, метался, беспокойный, измученный, раздавленный его отсутствием, я боялся, что он утонет вместе со мной в моем кошмаре.
Днем песок шуршал в сложенном, забытом в кармане листке бумаги, песок прилипал к выемкам гравировки монеты, которую я положил на стойку кафе, песок забивался под мои ногти, песок всегда возвращался в опустошенные карманы куртки, многоцветный песок Марокко, более драгоценный, чем героин, я избавлялся от него щепотками и дуновениями, а он все рос, словно воспоминание о ребенке.
К ночи он возвращался, и я сразу же вновь зажигал огонь в фужере для шампанского, подарке, не имеющем для меня цены, и звук каждой трещины, сухого раскалывания, вызванного слишком живым огнем, доставлял мне губительную радость, так плохо открытое шампанское пропитывает ковер и обесцвечивает навощенный паркет, так анус ребенка опять выпускает газ, когда приближается мой палец. Его лицо было освещено полной луной, все опускающейся и вращающейся, его полуприкрытые в оцепенении глаза: разграбление моей квартиры, моей персоны, мягкость моего члена его совершенно преображали.
Я не видел его уже больше двух недель, но я все еще целовал его ноги, каждый вечер, ложась, я вновь надевал, будто убор жениха, маленькое колье из рыбьих зубов, которое подобрал на улице, и которое он мог бы мне подарить, снять со своей шеи, чтобы надеть на мою, утром его присутствие удивляло меня прикосновениями, мне его не хватало и он душил меня, ночь жестоко заставляла меня его забыть, его вес на мне становился совсем незаметным.
В К., куда сослала меня, несчастного, моя работа, я решился позвонить ему, чтобы он приехал, но он не мог. Я попросил его написать мне письмо. Два дня (нас разделял праздник) я ждал этого письма. Наконец оно было здесь, лежало на стойке отеля, разорванное сзади, точно кто-то хотел пощупать, что внутри. Там не было ни одного выражения ожидаемой, общепринятой нежности, оно даже не говорило в конце «обнимаю тебя», и еще менее «я тебя люблю», оно не намекало ни на одно вместе пережитое событие, ни на одно воспоминание, и, тем не менее, от его слога, словно то была тонкая филигрань, исходила прекраснейшая нежность. Письмо, написанное от первого лица, рассказывало историю некоего персонажа - это был автор письма, тот, что обращался ко мне, - уезжавшего, покидавшего вечером дом, без всякой мысли, не знавшего, ни куда он идет, ни почему. Он ехал в метро, потом в поезде до пригорода, того пригорода, где одно время жил и где остались его друзья, которых он даже не собирался навестить. Он писал письмо в метро, потом в поезде, и почерк дрожал. Он писал, что ему скучно, что курит слишком крепкую сигарету, что, самое главное, ему не хватает этой женской ласки, о которой он столько мечтал, не зная ее, но он говорит также, что слишком застенчив, чтобы кадрить, что приставанья не для него, что он находит это слишком вульгарным. Он без всякого интереса рассказывал распорядок своего почти закончившегося дня. Он терялся сам и терял свое время, давая ему течь в пригороде, где он едва узнавал улицы. Он возвращался. Снова сидя в поезде, потом в метро, он опять принялся писать, писать это письмо, которое я недавно так настойчиво просил его написать мне. Точно неизвестно, куда он ездил, как прошло время между двумя поездками, встречался ли он с кем-то, обменялся ли с кем-то словами. Он сам не знал, почему уехал и что собирался сделать. И потом, внезапно, он это узнал и написал об этом: это было только для того, чтобы иметь возможность писать, чтобы иметь возможность написать мне, что он уехал, чтобы это письмо могло быть составлено и отправлено еще до рассвета, уже отослано на другой вокзал, в моем направлении, он не мог писать мне дома. Теперь у него была уверенность, что он знает причину поездки, утраты себя, и после отлучки он написал о своей радости; на этот раз, писал он, благодаря письму, его день не был полностью бесполезен, потом он ставил свою подпись, без всякого перехода от одной мысли к другой.