Киноповести - Василий Макарович Шукшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Степана слушали с интересом, немножко удивлялись, говорили «хм», «ты гляди!», пытались сами тоже что-то рассказать, но другие задавали новые вопросы, и Степан снова рассказывал. Он слегка охмелел от долгожданной этой встречи, от расспросов, от собственных рассказов. Он незаметно стал даже кое-что прибавлять к ним.
– А насчет охраны – строго?
– Ерунда! Нас последнее время в совхоз возили работать, так мы там совсем почти одни оставались.
– А бегут?
– Мало. Смысла нет.
– А вот говорят, если провинился человек, то его сажают в каменный мешок…
– В карцер. Это редко, это если сильно проштрафился… И то уркаганов, а нас редко.
– Вот жуликов-то, наверно, где! – воскликнул один простодушный парень. – Друг у друга воруют, наверно?..
Степан засмеялся. И все посмеялись, но с любопытством посмотрели на Степана.
– Там у нас строго за это, – пояснил Степан. – Там, если кого заметют, враз решку наведут…
Мать и немая тем временем протопили баню на скорую руку, отец сбегал в лавочку… Кто принес сальца в тряпочке, кто пирожков, оставшихся со дня, кто пивца-медовухи в туеске – праздник случился нечаянно, хозяева не успели подготовиться. Сели к столу затемно. И потихоньку стало разгораться неяркое веселье. Говорили все сразу, перебивали друг друга, смеялись… Степан сидел во главе стола, поворачивался направо и налево, хотел еще рассказывать, но его уже плохо слушали. Он, впрочем, и не шибко старался. Он рад был, что людям сейчас хорошо, что он им удовольствие доставил, позволил им собраться вместе, поговорить, посмеяться. И чтобы им было совсем хорошо, он запел трогательную песню тех мест, откуда прибыл.
«Прости мне, ма-ать,
За все мои поступки –
Что я порой не слушалась тебя-я!..».
На минуту притихли было: Степана целиком захватило сильное чувство содеянного добра и любви к людям. Он заметно хмелел.
– «А я думала-а, что тюрьма д это шутка.
И этой шуткой сгубила д я себя-я!» – пел Степан.
Песня не понравилась – не оценили полноты чувства раскаявшейся грешницы, не тронуло оно их… И саму грешницу как-то трудно было представлять.
– Блатная! – с восторгом пояснил тот самый простодушный парень, который считал, что в лагерях – сплошное жулье. – Тихо, вы!
– Чо же сынок, баб-то много сидят? – спросила мать с другого конца стола.
– Хватает. Целые лагеря есть.
И возник оживленный разговор о том, что, наверно, бабам-то там не сладко.
– И вить, дети небось пооставались!
– Детей – в приюты…
– А я бы баб не сажал! – сурово сказал один, изрядно подвыпивший мужичок. – Я бы им подолы на голову – и ремнем!..
– Не поможет, – заспорил с ним Ермолай. – Если ты ее выпорол – так? – она только злей станет. Я свою смолоду поучил раза два вожжами – она мне со зла немую девку принесла.
Кто-то поднял песню. Свою. Родную.
«Оте-ец мой был природный пахарь,
А я работал вместе с им…».
Песню подхватили. Заголосили вразнобой, а потом стали помаленьку выравниваться.
«Три дня, три ноченьки старался –
Сестру из плена выруча-ал…».
Увлеклись песней – пели с чувством, нахмурившись, глядя в стол перед собой.
«Злодей пустил злодейку пулю
Уби-ил красавицу сестру-у.
Взошел я на гору крутую,
Село-о родное посмотреть:
Гори-ит, горит село родное,
Гори-ит вся родина-а моя-я!..»
Степан крупко припечатал кулак в столешницу, заматерился с удовольствием.
– Ты меня не любишь, не жалеешь! – сказал он громко. – Я вас всех уважаю, черти драные! Я сильно без вас соскучился.
У порога, в табачном дыму, всхлипнула гармонь – кто-то предусмотрительный смотал за гармонистом. Взревели… Песня погибла. Вылезли из-за стола и норовили сразу попасть в ритм «подгорной». Старались покрепче дать ногой в половицу.
Бабы образовали круг и пошли, и пошли с припевом. И немая пошла и помахивала над головой платочком. На нее показывали пальцем, смеялись… И она тоже смеялась – она была счастлива.
– Верка! Ве-ерк! – кричал изрядно подпивший мужичок. – Ты уж тогда спой, ты спой, что же так-то ходить! – Никто его не слышал, и он сам смеялся своей шутке – просто закатывался.
Мать Степана рассказывала какой-то пожилой бабе:
– Ка-ак она на меня навалится, матушка, у меня аж в грудях сперло. Я насилу вот так голову-то приподняла да спрашиваю: «К худу или к добру?» А она мне в самое ухо дунула: «К добру!»
Пожилая баба покачала головой.
– К добру?
– К добру, к добру. Ясно так сказала: к добру, говорит.
– Упредила.
– Упредила, упредила. А я ишо подумай вечером-то: «К какому же добру, думаю, мне суседка-то предсказала?» Только так подумала, а дверь-то открывается – он вот он, на пороге.
– Господи, господи, – прошептала пожилая баба и вытерла концом платка повлажневшие глаза. – Надо же!
Бабы, плясавшие кругом, втащили на круг Ермолая. Ермолай недолго думал, пошел выколачивать одной ногой, а второй только каблуком пристукивал… И приговаривал: «Оп-па, ат-та, оп-па, ат-та…» И вколачивал, и вколачивал ногой так, что посуда в шкафу вздрагивала.
– Давай, Ермил! – кричали Ермолаю. – У тя седня радость большая – шевелись!
– Ат-та, оп-па, – приговаривал Ермолай, а рабочая спина его, ссутулившаяся за сорок лет работы у верстака, так и не распрямилась, и так он плясал – слегка сгорбатившись, и большие узловатые руки его тяжело висели вдоль тела. Но рад был Ермолай и забыл все свои горести – долго ждал этого дня, без малого три года.
В круг к нему протиснулся Степан, сыпанул тяжкую, нечеткую дробь…
– Давай, тять…
– Давай – батька с сыном! Шевелитесь!
– А Степка-то не изработался – взбрыкивает!
– Он же говорит – им там хорошо было. Жрать давали…
– Там дадут – догонют да еще дадут.
– Ат-та, оп-па!.. – приговаривал Ермолай, приноравливаясь к сыну…
«Люблю сани с подрезами,
Воронка – за высоту,
Люблю милку за походку.
А еще – за красоту!» –
вспоминал Ермолай из далекой молодости. И Степан тоже спел:
«Это чей же паренек
Выделывает колена;
Ох, не попало бы ему
Березовым поленом».
Плясать оба не умели, но работали ладно – старались. Людям это нравится; смотрели на них с удовольствием.
Так гуляли.
Никто потом не помнил, как появился в избе участковый милиционер. Видели только, что он подошел к Степану и что-то сказал ему. Степан вышел с ним на улицу.