Сомерсет Моэм - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Развлечений же более легкомысленных робкий, молчаливый, замкнутый, даже отрешенный юноша (таким его запомнили в больнице) сторонился. Однажды, правда, не желая отстать от других студентов и набравшись смелости, Моэм отправился на Пикадилли, заплатил проститутке фунт стерлингов и получил за этот, прямо скажем, немалый по тем временам гонорар… гонорею, от которой потом долго у себя же в больнице лечился.
Что же до литературных дерзаний, то малыми их не назовешь. «Формативное» десятилетие с 1892 года по начало нового, уже не викторианского века явилось в жизни молодого Моэма борьбой медицины и литературы. Необходимость зарабатывать себе на жизнь (на 150 фунтов годового дохода в Лондоне, да еще с унаследованным от отца размахом, прожить было не так уж просто) вступила в борьбу с тем, что сам Моэм называл «творческим инстинктом». И творческий инстинкт, желание писать вопреки всему постепенно, но неуклонно брали верх над освоением медицинской профессии. Чехов говорил, что медицина — его законная жена, а литература всего лишь любовница; у юного же Моэма место «законной жены» занимала литература. К медицине, впрочем, Моэм относился добросовестно и с неподдельным интересом и делал в ней определенные успехи. Когда спустя несколько лет он оставит медицину, коллеги и больничная профессура будут говорить об этом с нескрываемым сожалением; если им верить, хирург и терапевт из Моэма получился бы неплохой.
Освоению медицинской профессией противостояло, помимо творческого инстинкта, и желание путешествовать — «охота к перемене мест» не покидала Моэма всю жизнь. За время работы в больнице Святого Фомы Моэм побывал на континенте в общей сложности трижды.
Первый раз — если не считать коротких — недельных — вылазок в Париж, который и заграницей-то для Моэма не был, — весной 1894 года. Воспользовавшись полуторамесячными пасхальными каникулами в медицинской школе, Уилли впервые отправляется в Италию. В руке у него небольшой кожаный саквояж «гладстон» со сменой белья и «Привидениями» любимого Ибсена, в кармане 20 фунтов. Трудно сказать, «целых» или «всего», скорее, последнее. Даже притом что тогдашние британские денежные знаки были куда тяжелее нынешних, — сумма эта невелика. Тем более что увидеть хочется как можно больше. Первоначально поездка планировалась недолгая, но аппетит, как известно, приходит во время еды, и молодой человек объезжает всю Италию севернее Рима. Начинает с Генуи, оттуда перебирается в Пизу, из Пизы — во Флоренцию, где живет на Виа Лаура, неподалеку от «дуомо», неустанно бродит по красавцу-городу с томиком Джона Рёскина в качестве туристического гида и вдобавок берет уроки итальянского у дочери вдовы, в чьем доме остановился. Эрсилия (так зовут девушку) читает ему вслух «Чистилище» Данте и довольно строго со своего ученика спрашивает. «К нашим занятиям она относилась серьезно, — вспоминает Моэм в предисловии к своему роману „Узорный покров“, — и когда я бывал непонятлив или невнимателен, била меня по рукам черной линейкой»[20]. Сам Моэм тоже читает итальянские книги, в основном по истории, и задумывает, вдохновившись «Историей Флоренции» Макиавелли и советами известного критика и фольклориста Эндрю Лэнга, исторический роман из жизни итальянского Средневековья. По мнению (весьма спорному) Лэнга, единственный вид романа, который может сносно написать молодой автор, — это роман исторический, поскольку, чтобы писать о современных нравах, молодому автору, дескать, недостает жизненного опыта; история же снабдит его и сюжетом, и персонажами, и литературным колоритом. Роман из жизни итальянского Средневековья будет, впрочем, написан несколько позже; теперь же начинающему романисту пора возвращаться в Англию. Домой, к лекциям по анатомии, дежурствам в приемном покое и обязанностям больничного акушера молодой человек возвращается словно бы против воли, неохотно, кружным путем, через Венецию, Верону и Милан.
Второй выезд за границу состоялся ровно год спустя, в 1895-м, и совпал по времени с одним из самых громких скандалов конца викторианской эпохи — судом над Оскаром Уайльдом по обвинению в «содомии». Молодой путешественник вновь отправляется в Италию, на этот раз в южную, — на Капри, в те времена тихий, почти необитаемый остров, где туристов было раз-два и обчелся. Зато английских литераторов и живописцев «уайльдовской ориентации» на Капри в тот год хватало. Был среди них, разумеется, и наш старый знакомый, Джон Эллингем Брукс, чьи сексуальные и литературные пристрастия за пять лет нисколько не изменились. Бывший гейдельбергский ментор Моэма по-прежнему восторженно цитирует Пейтера, Мередита и Омара Хайяма, по-прежнему прилежно изучает Данте, переводит Леопарди и сонеты Эредиа, играет на пианино сонаты Бетховена, не выпускает изо рта трубки и, как и прежде, всей душой предан «искусству ради искусства», о чем не устает пылко рассуждать. Впрочем, о неизменности сексуальных пристрастий Брукса мы, пожалуй, сказать поторопились. На Капри он встречает богатую американскую художницу Ромен Годдар и на ней женится; брак гомосексуалиста Брукса и лесбиянки Годдар, спасшей Брукса от нищеты, — он продавал книги, чтобы утолить голод, — длится без малого месяц. А вот пребывание Брукса на Капри затягивается на целых сорок лет…
На возмужавшего, набравшегося жизненного опыта Моэма (где еще прибрести жизненный опыт, как не в больнице?) чары Брукса действовать перестали. Теперь он насквозь видит это самовлюбленное и, в сущности, довольно ограниченное существо. «Он принимал свою похоть за возвышенные чувства, — говорится в „Бремени страстей человеческих“, — слабодушие — за непостоянство артистической натуры, лень — за философскую отрешенность»[21]. «Он выказывает страстную любовь к прекрасному, приходит в неистовый восторг при виде картины Боттичелли, альпийских снежных вершин, захода солнца над морем. Восторгается всем тем, чем восторгаться принято, но совершенно не обращает внимания на неброскую прелесть окружающего мира, — прозорливо подмечает Моэм в „Записных книжках“ не только сущность эстета Брукса, но и эстетства как такового. — При этом Брукс ничуть не притворяется; если он чем-то восхищен, то вполне искренне, неподдельно. Однако он способен заметить красоту, только если ему на нее укажут, сам же не в состоянии открыть ничего… За всю жизнь в его голове не родилось ни единой собственной мысли, зато он с чувством и весьма пространно рассуждает об очевидном»[22]. Так пишет победитель-ученик о побежденном учителе, которому он теперь знает истинную цену.
На Капри Моэм старается держаться в стороне от вседозволенности и интеллектуальной ограниченности («ни одной собственной мысли») англо-американского эстетского кружка. Теперь у него другие, куда более демократические предпочтения. «Нигде не было мне так хорошо, — вспоминал Моэм, — как на волшебном Капри, среди крестьян и рыбаков…» Мы не знаем, платили ли крестьяне и рыбаки Моэму той же монетой, приверженцы же искусства ради искусства не особенно стремились приблизить к себе «обывателя, которого ничего не интересует в жизни, кроме вскрытия трупов, и которому доставит несказанное удовольствие, застав лучшего друга врасплох, поставить ему клизму».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});