Тристания - Марианна Куртто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом вдруг перестал хотеть.
Как я мог оставаться рядом с Лиз, изо дня в день маячить перед ее сочувственными глазами? Лиз была не просто добрым, а хорошим, невообразимо хорошим человеком. Вся ее жизнь напоминала бесконечную войну с собственной неуместностью, и только после рождения ребенка ей стало полегче; лишь тогда она смогла хоть немного отвлечься от той непостижимости, которую видела в своей душе.
Иногда я думал, что Лиз следовало бы родиться в каком-нибудь другом месте. Что толку грезить об идеальном человечестве, когда гусеницы уничтожают урожай картошки, а на скалах тухнут птичьи яйца? Впрочем, несмотря на ежедневные раздумья и сомнения, Лиз удавалось справляться со всеми заботами. Пусть голова витала в небе, но руки-то делали работу на земле: мыли картошку, собирали помидоры, разбивали пингвиньи яйца на сковородку и жарили.
Слишком идеальные, слишком светлые руки. Рядом с моей кожей — точно вата на фоне железа.
Когда мы с Ивонн достаточно насиделись в кофейнях, на парковых скамьях и в темноте кинотеатров, она решила позвать меня к себе домой. В постель, которая всегда была измятой и пахла сном. Я забрал свои вещи из гостиницы и поселился у Ивонн.
Квартира оказалась цветастой, как сама Ивонн. Обстановка была далека от роскоши: обои отслаивались, по полу ползали серые гусеницы. На скатерти темнели пятна от вина, на занавесках пятна от кофе, на стенах ванной еще какие-то пятна, на которые я избегал смотреть. За стенами шуршали мыши, в канализации временами возникал затор из-за крыс. Зимой окна заледеневали, и ноги мерзли даже в трех парах носков.
Горничные в гостинице всегда заправляли кровать ровно и аккуратно, а Ивонн не застилала постель вообще. «Все равно мы скоро снова уляжемся спать», — говорила она, шла в ванную и подолгу мылась. Она не перетряхивала постельное белье и не гладила одежду, она роняла хлебные крошки на пол, а я подметал их. Она забывала вынести мусор, так что делать это приходилось мне, и все же мы были вместе, и все же мы смотрели друг на друга, а если теряли из виду, то тотчас начинали искать — на другой половине кровати, в кухне, где пили чай из больших кружек с рисунком в цветочек. Мы сидели на расшатанных стульях и читали газеты, восторгались космическими спутниками, а еще тем, что кто-то достиг Южного полюса на лыжах! Мы любили друг друга то долго и нежно, то быстро и безрассудно, как будто должны умереть на другой день. Из душа часто лилась одна холодная вода.
Я был счастлив.
На некоторое время городская суматоха заслонила собой то, что я оставил в прошлом. Но постепенно голоса океана вновь зазвучали в моей голове: я начал слышать плеск воды, как будто к уху была приклеена раковина. Вопли крачек стали пронзительнее, чем крики рыночных торговцев, брачные призывы китов сделались громче, чем голоса детей, играющих на улице в прятки, а в моих снах заплавали силуэты рыб, навевая воспоминания о настоящем море и настоящих рыбах.
Я не хотел больше оставаться в городе: меня тянуло к воде, но не на остров, нет, ведь я не смог бы жить ни на каком другом острове, кроме Тристана, не нашел бы в себе сил изучать другие берега и искать другие сокровища: поступи я так, день за днем вспоминал бы о своих родных краях, о бухтах и ветрах, о золотых монетах, которые так никто там и не обнаружил. (Правда состояла в том, что моя преданность Тристану оказалась сильнее, чем преданность Лиз.)
Но Ивонн выросла в городе и не была готова так легко покинуть его, ведь здесь ее работа и друзья, здесь кофейни, сквозь окна которых ничего не видно. Она привыкла к детям в школьной форме, к женщинам на цокающих каблуках и машинам, которые, дымя выхлопными трубами, носились по улицам взад-вперед, создавая ощущение, будто вокруг кипит жизнь. Как она могла оставить все это?
Так же, как оставил ты, — размышляла Ивонн, потому что знала: я бросил все, что у меня было, ради нее.
Она верила в это, и ее вера соединяла нас. Ивонн не понимала моей тоски по острову, на котором жизнь была сплошной нуждой и борьбой, но она знала, что этот остров — мой дом и что ей тоже следует оставить свой дом ради меня.
Я уговаривал, я обещал, что мы будем наезжать в город, и наконец она согласилась. Из чувства долга, любопытства или из любви, а может, из-за всего сразу. А еще потому, что хотела жить у моря: по-моему, этого хочет каждый, даже если не подозревает об этом.
Мы переехали на побережье. Нашим пристанищем стал маленький зеленый дом, где мы просыпались по утрам в тот час, когда просыпались волны, и сплетали ноги, как стебли водных растений. Волосы Ивонн были вечно растрепаны, но она не обращала на это внимания. Она шла в кухню и забывала воду на плите. Но рядом с нею был я, и я заботился обо всем: об Ивонн, о завтраке, о том, чтобы в кладовке лежал хлеб и кофейная гуща, в которую она погружала по утрам свои белые руки.
В последний день в городе мы отправились на прощальную прогулку.
Начали с магазина цветов, где Гарри предложил выбрать букет для нового дома. Он пожелал нам счастья, хотя и был раздосадован тем, что теряет хорошую работницу. Я не нравился ему, а он мне: его серьезность и костлявые пальцы будили во мне ощущение безысходности. Ивонн, однако, не позволяла говорить о нем дурного, потому что она (как и Лиз, вдруг с содроганием понял я) находила во всех людях хорошие черты.
Из магазина мы направились в парк, растрепали подаренные Гарри цветы и разбросали лепестки по скамейкам. Ивонн хотела оставить в городе след. «Но ведь ветер тотчас разметает лепестки», — заметил я, а Ивонн ответила: «Вот именно». Она не из тех, кто вырезает свое имя на стволе дерева: ее следы видны лишь тому, кому посчастливится оказаться рядом с нею в нужное время.
Когда мы прощались с птицами, Ивонн начала строить догадки, придумывают ли птицы смешные имена для людей, как делали мы. Наш шутливый разговор навел меня на мысль о Джоне, и я вдруг понял, что не знаком в этой стране ни с одним ребенком, что знаю лишь эту женщину, этого взрослого ребенка, который околдовал