Избранное - Роже Вайян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фридрих II был тиран. Но он боролся против феодалов, объединившихся с папой, и установил хоть какую-то справедливость в Южной Италии. Неужели тирания является непременным условием установления хоть минимальной справедливости?»
И так далее. И тому подобное. Судья Алессандро долго еще сидел над дневником.
Даже стены кабинета свидетельствовали об интересах и занятиях судьи Алессандро в первые годы его карьеры. Множество портретов Фридриха II Швабского. А в застекленных рамках собственноручные снимки с замков, которые великий король воздвиг в Апулии. Внизу на каждой рамке бумажная ленточка, где отпечатан на машинке короткий комментарий судьи. К примеру:
«Кастель дель Монте или рационалистическая готика».
«Лучера, пять столетий до Вольтера, сарацины на службе Разума».
«Беневенте, рейтары на защите римского права».
Десять лет назад судья Алессандро составил эти надписи, придав им характер афористический. Тогда его только что назначили в Порто-Манакоре, и он поселился с молодой своей женой, донной Лукрецией, на пятом этаже претуры. Он с гордостью говаривал: «Я носитель культуры Южной Италии». Бумажные ленточки, прикрепленные к рамкам, давно пожелтели, машинописные буквы выцвели.
Сейчас большую часть своих досугов он посвящает «Словарю человеческой пошлости», как он сам его окрестил. «Словарь» содержится в высоких ящиках из блестящего оцинкованного железа, которыми снабжает его жестянщик, отец Джузеппины. Там размещена коллекция почтовых «тематических» открыток из тех, что продаются в писчебумажных магазинах и в лавочке «Соль и табак»; серия, посвященная малолитражным автомобилям (двое влюбленных улыбаются друг другу, дуются друг на друга, целуются, декламируют стихи — и все это, конечно, не отрывая рук от руля); серия, посвященная мотороллеру «веспа»; серия, посвященная молодоженам в home [28] на американский манер, без детей, с детьми, молодожены играют в карты, смотрят телевизор. Большая часть ящиков уже заполнена. В те дни, когда у судьи Алессандро нет приступа малярии, ему достаточно полюбоваться своей коллекцией, чтобы разыгралась желчь.
Уже давно замолк джаз-оркестр, и уже давно погасли молочно-голубые фонарики, развешанные по случаю бала. Край неба предрассветно бледнеет. А судья Алессандро все пишет и пишет:
«…Если каким-нибудь чудом в любой политической партии сегодняшней Италии появится такой вот Фридрих II (Швабский), он без труда добьется того, что у каждого рабочего будет свой „фиат“ и свой телевизор. Таким образом, не осталось бы ни одного человека, у которого был бы досуг для размышления. Глупость — неизбежная расплата за установление справедливости».
Он перечел последние слова, вычеркнул слово «неизбежная», написал «неизбежная ли» и над замыкающей фразу точкой поставил еще завитушку вопросительного знака. Потому что он человек щепетильный до чрезвычайности. Потом закрыл тетрадь и прилег на узенькой коротенькой кушетке под книгами, которые он читает теперь все реже и реже.
Как и обычно, он оставил свой дневник на письменном столе в надежде, что донне Лукреции достанет нескромности перелистать его в отсутствие мужа. Вот тут-то она и заметит, что у него еще не иссяк родник идей. Но она ни разу не проявила любопытства, ни разу не заглянула в тетрадь.
Наконец судья Алессандро забылся потным сном малярика. Из-за дальнего мыса, замыкающего с востока бухту Порто-Манакоре, вынырнуло солнце. Гуальоне, рассыльный дона Оттавио, протарахтел на трехколесном велосипеде с мотором, направляясь за удоем козьего молока в сторону холмов за озером.
Прикорнув на скамейке в уголке террасы, сладко похрапывал Пиццаччо. Его разбудил треск велосипедного мотора. Вскоре проснется и засуетится весь город. Пиццаччо отправился на свой наблюдательный пост под сосной короля Неаполитанского Мюрата, отсюда можно держать под наблюдением всю Главную площадь и улицу Гарибальди.
Гуальоне, рассыльный дона Оттавио, выехав за пределы города, остановился у первого же километрового столба. Он останавливался там каждое утро. По приказу Пиппо. Чаще всего на столбе вообще не было никаких надписей. Но сегодня кто-то нарисовал на нем красный круг, а в середине круга — красный крест. Он хорошенько запомнил рисунок и на полном ходу понесся обратно в Порто-Манакоре. Бросив велосипед у границы Старого города, он побежал, петляя в лабиринте узеньких улочек, и наконец добрался до нужного ему дома.
Пиццаччо отметил про себя, что гуальоне бросил свой велосипед и скрылся в Старом городе. Недолго думая он отправился следом, стараясь не попадаться ему на глаза и прячась за углами домов.
Гуальоне разбудил Пиппо.
— Круг, — объявил он, — а в кругу крест.
— Ясно, — ответил Пиппо.
Гуальоне помчался к брошенному велосипеду. Пиппо встал потянулся и выглянул из окошка. Пиццаччо он не заметил. Он вышел из дома и не торопясь пересек Главную площадь, пока еще безлюдную. А там над открытым морем сирокко с либеччо все еще вели свою битву титанов. За ночь либеччо оттеснил врага на несколько километров, и гряда туч надвинулась на берег, затянув вход в бухту. Солнце торопливо вставало над сосновой рощей, покрывавшей мыс. Термометр на аптеке показывал 28°.
Пиппо вышел из города и направился к горной гряде. Быстро шагая, он добрался до первых отрогов горы, к широкой полосе плантаций. На нижних отрогах горы раскинулось столько апельсиновых и лимонных плантаций, что по весне моряки на судах, проходящих в открытом море, вдыхали бодрящий аромат цветов апельсина и цветов лимона еще задолго до того, как покажется земля: казалось, будто барашки волн сами превратились в бескрайний фруктовый сад.
Пиппо уверенно шагал по лабиринту дорожек между двух рядов высоких каменных стен, за которыми наливались и круглились (подобно грудям Мариетты) еще зеленые плоды, которые скоро позолотит солнце. В тайничке он нащупал ключ, открыл и аккуратно запер за собой калитку, положил ключ обратно в тайничок и, легко переступая босыми ногами, побежал к сарайчику, а рядом в своем облицованном ложе что-то бормотала живая вода ручейка.
Когда он добрался до цели, Мариетта ополаскивала лицо из маленького водоема у верхнего ручья, неподалеку от сарая, где она провела ночь. С минуту они молча стояли, глядя друг другу в глаза. Она — в своем неизменном белом полотняном платьице, надетом прямо на голое тело, с засученными рукавами, с всклокоченными за ночь волосами, с блестящими каплями воды на щеках и руках. Он — в своей неизменной рванине — в рубашке, накинутой на плечи на манер шарфа, с крутыми черными локонами, падавшими ему на лоб.
— Чего это они опять с тобой сделали?
— Побили…
— Больно?
— Да нет, — протянула Мариетта. — Ничего, придет еще и мой час.
— Вернешься в низину?
— Еще не знаю, — ответила она. — Надо подумать.
— А когда агроном придет за ответом?
— Сегодня или завтра… Да какая разница, все равно я к нему не пойду, не желаю…
Они уселись рядышком на земляную насыпь, которой был обнесен водоем.
Солнце уже припекало вовсю. Но на плантации, прорезанной ручейками, было свежо, даже прохладно под сводом мясистой листвы инжира, апельсиновых и лимонных деревьев, под защитой живой изгороди лаврового кустарника, идущей на каждой плантации параллельно опорным стенкам и защищающей фруктовые деревья от налетавшего зимой с моря холодного ветра, среди немолчного шепота живой воды, среди аромата цветов, из которых созреет зимний урожай, хотя и сейчас уже подернулись золотистым налетом осенние плоды. До чего же радостно было сидеть в густой, несущей прохладу тени, когда все вокруг: и небо, и землю, и море — сжигает сухой зной.
Мариетте вот-вот исполнится семнадцать, Пиппо чуть больше шестнадцати. Ни тот ни другая не прочли за свою недолгую жизнь ни одной книжки, впрочем, оба еле-еле умеют читать и писать. Они сидят в свежей тени, беспечно держась за руки, им славно прислушиваться к веселому бормотанию бегущей у самых их ног воды, радостно ощущать ладонью прохладу чужой руки.
— Я тебе подарочек принес…
Пиппо протягивает Мариетте окулировочный нож. Лезвие покоится в черной рукоятке, рукоятка блестящая, в дерево ее врезаны медные заклепки. Чуть выступающий кончик лезвия напоминает формой шпору: именно его-то вводят под кору, после того как уже сделан надрез, и приподымают целый ее пласт. Если держать нож закрытым, положив его на ладонь и зажав всеми четырьмя пальцами, кроме большого, кончик ножа, похожий на шпору, воинственно торчит, совсем как шпора у бойцового петуха…
Мариетта открывает нож. Смотрит на фабричную марку, выгравированную в нижней части лезвия: две бычьи морды, огромные рожищи и надпись: «Due Buoi». — «Два быка».
— Такой небось лир восемьсот стоит, — говорит она.