Тайная история - Донна Тартт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сразу скажу, что Хэмпден я закончил — с дипломом бакалавра английской литературы. Выйдя из больницы с перебинтованным брюхом, я сразу отправился в Нью-Йорк. Повязка, которую мне надлежало носить еще некоторое время, была хорошо заметна под рубашкой и, должно быть, вызывала вполне определенные ассоциации: «Н-да… Вы уверены, что прибыли по нужному адресу? — шутливо изрек профессор, оглядывая меня. — Как-никак это Бруклин-Хайтс, а вам, очевидно, нужно в Бенсонхерст».[136] Большую часть лета я провел в шезлонге на плоской крыше — покуривая сигареты, пытаясь читать Пруста, размышляя о времени и смерти, праздности и красоте. Рана зажила, оставив на животе темную отметину. В сентябре я влился в ряды студентов английского отделения. В том году выдалась поистине роскошная осень, никогда потом я уже не видел такого кристального неба, таких великолепных красок листопада. Соученики бросали на меня сочувственные взгляды, перешептывались за моей спиной. Ни Фрэнсис, ни близнецы в колледж не вернулись.
Версия происшествия в «Альбемарле» сложилась сама собой: молодой человек задумал самоубийство, его друг, попытавшийся отнять оружие, был ранен, но не сумел предотвратить беду. Сначала эта трактовка показалась мне несправедливой по отношению к Генри, однако потом я счел ее удачной во всех смыслах. Для него это все уже не имело никакого значения, а мне было приятно сознавать, что из незадачливого ротозея я вдруг превратился в бесстрашного героя, — хотя, конечно, я не питаю иллюзий насчет того, какую из этих двух ролей играю в жизни.
Хоронили Генри в Сент-Луисе. Из всех нас туда поехал только Фрэнсис. В день похорон (любопытно, что состоялись они в тот самый день, на который было назначено судебное слушание) Камилла сопровождала Чарльза в Виргинию, а я валялся в бреду, снова и снова наблюдая за тем, как расползается красное пятно на моей рубашке и катится по полу опрокинутый бокал.
Накануне меня навестила мать Генри — видимо, зайдя ко мне прямо из морга, где лежало тело ее сына. К сожалению, мои воспоминания о ее визите расплывчаты — красивая темноволосая дама с синими, как у Генри, глазами держала меня за руку и, кажется, за что-то благодарила. В палату вошли врач и две медсестры, а потом появился и Генри в перепачканной землей одежде садовода.
Только когда я выписывался и нашел среди своих вещей ключи от машины, я припомнил кое-что из того, что она говорила. Разбирая бумаги сына, она обнаружила, что перед смертью он начал переводить автомобиль на мое имя. (Это столь хорошо увязывалось с официальной версией — собравшись свести счеты с жизнью, юноша принялся раздавать ценности друзьям, — что никому, даже полиции, не пришло в голову сопоставить эту щедрость с тем, что Генри грозила конфискация машины.) Теперь БМВ принадлежал мне. Она выбрала эту модель сама, ему в подарок на девятнадцать лет, продать ее у нее не поднимется рука, но видеть ее она тоже не в силах. Это она и пыталась объяснить, тихонько плача у моего изголовья, в то время как не замеченный медперсоналом Генри подошел к окну и, нахмурившись при виде вазы с растрепанным букетом, стал приводить цветы в порядок.
Наверное, было бы естественно ожидать, что Фрэнсис, близнецы и я станем поддерживать более или менее прочную связь. Однако смерть Генри словно отсекла объединявшее нас прошлое, и очень скоро мы начали терять друг друга из виду.
За все лето, которое я провел в Бруклине, а Фрэнсис — на Манхэттене, мы раз пять созвонились и дважды встретились — оба раза, по его настоянию, в Верхнем Ист-Сайде, в баре на первом этаже дома, где располагалась квартира его матушки. Он заявил, что не любит гулять по городу: стоит отойти на пару кварталов от дома, как начинает казаться, что люди готовы его затоптать, а здания — обрушиться ему на голову. Разговор не клеился. Фрэнсис сказал, что очень много читает; нервно двигая по столу пепельницу, сообщил, что вроде бы нашел приличного врача. Посетители бара здоровались с ним как со старым знакомым.
Близнецы остались у бабушки в Виргинии. Камилла два раза позвонила справиться о моем здоровье, прислала три открытки. В октябре я получил от нее письмо, где говорилось, что Чарльз бросил пить и уже месяц не берет в рот ни капли. Еще одна открытка пришла к Рождеству (Чарльз не упоминался), следующая — в феврале, ко дню рождения. Потом, очень долгое время, — ни весточки.
Общение ненадолго возобновилось с приближением даты моего выпуска. «Кто бы мог подумать, что ты единственный из всех нас закончишь Хэмпден!» — писал Фрэнсис. Камилла от всей души поздравляла меня с успехом. Оба выразили желание приехать на церемонию вручения дипломов, но дальше разговоров дело не пошло.
На последнем курсе я начал встречаться с Софи и в конце осеннего семестра перебрался к ней. Она снимала квартиру на Уотер-стрит, совсем рядом с домом, где раньше жил Генри. В садике дичали посаженные им розы («мадам Исаак Перейр» действительно восхитительно пахла малиной; жаль, что Генри так и не увидел ее в цвету), боксер, переживший его фармакологический эксперимент, облаивал меня всякий раз, как я проходил мимо. После окончания колледжа Софи ждала работа в одной из лос-анджелесских танцевальных трупп. Мы думали, между нами любовь, в воздухе витали мысли о свадьбе. Презрев предупреждающие сигналы подсознания (мои сны полнились снайперскими пулями, взорванными автомобилями, оскаленными мордами диких псов), я ограничил поиск подходящей магистратуры колледжами в Южной Калифорнии.
Мы с Софи расстались меньше чем через полгода после переезда. Я слишком замкнут, утверждала она, никогда нельзя понять, что у меня на уме, а по утрам я, бывает, просыпаюсь с таким взглядом, что ей просто страшно.
Я проводил дни в библиотеке, читая драматургов эпохи короля Якова I. То, что я остановил свой выбор на этом периоде, многим казалось странным, но меня это не смущало. Уэбстер и Мидлтон, Тернер и Форд — мне был по вкусу мир, в котором жили их персонажи: мир, освещенный не солнцем, а предательским пламенем свечей, мир, где невинность всегда оказывалась попранной, а злодеяние — ненаказанным. Меня притягивали уже сами названия пьес, старомодные и возвышенно-броские: «Недовольный», «Белый дьявол», «Разбитое сердце»… Я сидел над ними часами, размышлял, делал выписки и заметки. Никто не мог сравниться с моими авторами в изображении катастрофы. Они не только понимали, что такое зло, но и сознавали все многообразие уловок, при помощи которых оно прикидывается добром. Мне казалось, что они проникают в самую суть, что, говоря о пороках людей и перипетиях их судеб, они указывают на главное — невосполнимую ущербность всего мироустройства.
В моих штудиях мне часто встречалось имя Кристофера Марло. Я всегда любил его пьесы, а теперь поймал себя на том, что меня привлекает и его личность. «Милый Кит Марло» — называл его Джон Марстон.[137] Воспитанник Кембриджа, самый блестящий из «университетских умов»,[138] друг Уолтера Роли[139] и Томаса Нэша,[140] Марло вращался в высоких литературных и политических кругах; он единственный поэт-современник, аллюзию на которого мы находим у Шекспира.[141] И в то же время это был убийца, фальшивомонетчик, человек беспутных привычек и сомнительных знакомств, который «умер, бранясь» в таверне в возрасте двадцати девяти лет. День своей смерти он провел в обществе трех человек, пользовавшихся очень дурной славой: один был мошенником, другой — агентом тайной полиции, третий — осведомителем и провокатором. Кто-то из них и нанес Марло рану над глазом, «от каковой смертельной раны, — сообщает нам коронер двора ее величества Елизаветы I, — вышеупомянутый Кристофер Морли тогда и в том месте тотчас умер».[142]
Я часто вспоминаю строчки из его «Трагической истории доктора Фауста»:
Хозяин, знать, собрался помирать?Свое добро он все теперь мне отдал…
А также реплику, которую бросает в сторону рыцарь, когда Фауст появляется при дворе императора:
Право, он очень похож на фокусника.[143]
Когда я засел за магистерскую диссертацию (по «Трагедии мстителя» Тернера[144]), мне пришло письмо от Фрэнсиса. Привожу его здесь целиком.
25 февраля
Дорогой Ричард!
Я хотел бы начать словами «Мне трудно писать это письмо…», но это было бы неправдой, поскольку ощущаю я, скорее, облегчение. Жизнь моя исподволь подгнивала уже много лет, и, кажется, я наконец нашел в себе мужество остановить этот процесс.
Обращаясь к тебе в последний раз (по крайней мере, в этой скорбной юдоли), я хочу сказать тебе следующее. Работай. Будь счастлив с Софи. [Он не знал о нашем разрыве.] И прости меня за все — прежде всего за все, чего я не сделал.