Мы жили в Москве - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя понять природу советского общества, забывая о том, что его жизнеспособность создают вовсе не те, кто им правит, не сановные бюрократы, послушные аппаратчики. А те честные люди, которые просто не умеют плохо работать, преданы своему призванию и своей стране. Многих таких людей мы знаем. Таким был Петр Григоренко.
И советская система нередко превращает в своих противников именно таких людей, — лояльных, бескорыстных, стремящихся только к улучшению этой системы, но не способных ни лгать, ни приспосабливаться ко лжи.
Некоторые новообращенные антикоммунисты, выросшие в СССР, в условиях жестко двухмерного мировоззрения («кто не с нами, тот против нас») судят и о своем прошлом, и об истории своей страны так же односторонне и так же нетерпимо, как их отцы судили о белогвардейцах, о меньшевиках, о троцкистах и т. д.
В отличие от них Петр Григоренко воплощает то видение мира, которое определяется не только памятью и зоркостью, но и сердечной добротой.
Он рассказывает о множестве разных людей, книга его густо населена. В людях он видит прежде всего хорошее.
Мы не разделяем некоторых его восторженных оценок. А в двух случаях с огорчением прочитали, как П. Григоренко осудил людей, которые этого не заслужили, М. Улановскую и Ю. Кима.
* * *П. Григоренко радовался своему возвращению к детской религии, к церкви, отстаивал политические и философские взгляды, противоположные тем, которых придерживался раньше. С любовью писал он о новых друзьях-диссидентах. Но это не мешало ему благодарно вспоминать и о честных людях, которые не стали его единомышленниками.
Гёте говорил о солнечной природе человеческого глаза, в силу которой он способен воспринимать солнечный свет. Вероятно, благодаря этой «солнечности» человеческий глаз еще и зеркален. И в нем отражается смотрящий на него. Отражается в глазах друзей и случайных собеседников.
Добрый взгляд Григоренко видит и в прошлом, и в настоящем больше хороших людей, чем плохих, еще и потому, что это он сам отражается в их глазах.
СЛOBОПОКЛОННИК
Когда Костя Богатырев читал стихи или говорил о поэзии, он преображался. Резко очерченные нервные черты лица смягчались, разглаживались. Казалось, он становился выше ростом, шире в плечах и голос звучал сильнее, глубже…
Он мог часами наизусть читать стихи Пастернака и Рильке. О них, о поэзии Геннадия Айги и Иосифа Бродского он говорил, как внимательный, искушенный исследователь-словесник и как безоглядно влюбленный юноша. Оппонент, не способный понять их достоинств или враждебный к его любимым поэтам, вызывал у Кости презрительную неприязнь. Его отношение к литературе, к поэзии было чрезвычайно личным, страстным и пристрастным. Неточность, неряшливость слов, недобросовестный перевод иноязычного стихотворения или прозы оскорбляли его как личная обида. Бездарность и невежество могли возбудить ярость.
Он бывал несправедливо суров к произведениям, к литераторам, «несозвучным» его художественным идеалам. Считая «Доктора Живаго» самым лучшим русским романом XX века, он многие другие книги русских авторов оценивал незаслуженно низко. Восприятие иностранной литературы было шире: он любил Рильке и Брехта, Бёлля и Клауса Манна. Просторный диапазон его вкусов в суждениях о немецких, английских, французских авторах и крайняя взыскательность к соотечественникам меня поначалу удивляли. Мы спорили; я честил Костю снобом, эстетом, а он меня — всеядным дилетантом. Но со временем я убедился, что эта мнимая непоследовательность выражает именно творческую, художническую жизнь в слове. Гёте, который сердито отвергал произведения Гёльдерлина, Клейста, Гофмана, сурово осуждал немецких романтиков и просто «не заметил» Гейне, в то же самое время с удовольствием читал, любил Байрона, Мандзони, Вальтера Скотта и многих других иностранных романтиков.
Костя был истово, религиозно верен русскому слову. И непримирим иногда сектантски непримирим к тем, в ком видел отступников и осквернителей. Его суждения бывали односторонними, злыми, но мыслил он всегда отважно, независимо от авторитетов, безразлично к модам. Иногда умел восхититься и талантом того, чьих взглядов не разделял.
Фанатичный библиофил, он ревниво берег свои книги, не позволял даже прикасаться к ним. Но щедро одаривал книгами друзей. И на моих полках стоят подаренные им Шопенгауэр, Кестнер, Тухольский… Вижу насмешливую, косоватую улыбку, слышу чуть гортанный голос.
— Ты просто варвар, если этого не понимаешь. Книга — как женщина. Ее нельзя делить и с лучшим другом. Если отдавать, то навсегда.
Он был поэтом, знатоком поэзии, мастером художественного перевода просвещенным словопоклонником. Однако никогда не замыкался в мире «звуков чистых», не укрывался в книжных бастионах ни от радостей, ни от горестей жизни. Общество друзей он любил не только в серьезных беседах; был неутомимым и за бутылкой «чего покрепче» и в самой шумной разноголосице. Подвыпив, распевал старые русские романсы, немецкие шлягеры, — и мы дивились его памяти и артистизму, — лихо танцевал, ухаживал за дамами.
Но всегда и везде — за рабочим столом, в борении с трудным таинственным словом, в кругу семьи или веселых друзей, — Костя внятно сознавал свою причастность к трагическим судьбам России.
У него не было ни склонности, ни амбиции общественного деятеля, трибуна или проповедника. Но острое чувство справедливости, беспокойная совесть и не показная, скорее даже потаенная верность друзьям побуждали его безоглядно вступаться за гонимых, преследуемых, неправедно осужденных.
Юношей в годы сталинщины он побывал в застенках страшной Сухановской тюрьмы, где пытали «особо опасных», и в камере смертников. Шесть недель он ждал расстрела. Смертный приговор заменили 25 годами заключения в каторжном лагере…
Память обо всем этом жила в нем неотступно, неусыпно, порождая кошмарные сны и мучительные бессонницы, прорываясь и в часы безмятежного веселья.
Но вопреки жестокой памяти, вопреки неотвратимому страху и просто здравому смыслу, Костя не мог молчать, когда судили Синявского и Даниэля, когда изгнали Солженицына, когда исключили из Союза писателей Владимира Войновича. Он не мог мирно сосуществовать с ложью и несправедливостью в жизни, так же как не мог стерпеть фальшивой строчки в стихе, не прощал самодовольного или блудливого невежества в разговорах о литературе.
Горько, что лишь после гибели Кости мы стали понимать, какая добрая энергия в нем таилась, как много хорошего он принес в нашу жизнь. И мог бы еще принести…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});