Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова ) - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первом — человек прикован лишь цепями, во втором — прикован своей верой. Что исходит из первого? Великое проклятие, отчаянная злоба, крик ярости против человеческого общества, издевательство над небом. А из второго что исходит? Благодать и любовь.
И в обоих этих местах, столь сходных и столь различных, эти два противоположных сорта существ выполняют одно и то же назначение: покаяние.
Жан Вальжан понимал покаяние первых: покаяние личное, искупление за свои грехи. Но он не понимал покаяния этих женщин, безупречных, незапятнанных, и с трепетом задавал себе вопрос: покаяние в чем? Искупление за что?
Голос его совести отвечал: это самое божественное людское великодушие, искупление за других.
Здесь мы воздержимся от всякой личной теории: мы повествователи, не более того. Мы ставим себя на точку зрения Жана Вальжана и передаем его впечатления.
Перед глазами у него был верх самоотречения, высочайшая вершина добродетели, какая только возможна, — непорочность, прощающая людям их прегрешения и за них искупляющая грехи; перед ним было уничижение, добровольное самоистязание, муки, выносимые существами безгрешными ради падших душ, любовь к человечеству, любовь к Богу; он видел кроткие существа, которые выносили лишения наказанных и улыбались улыбкой награжденных.
И он вспоминал, что еще осмеливался роптать!
Часто, среди ночи, он вставал и прислушивался к благодарственному пению этих непорочных существ, обремененных суровыми строгостями, и холод пробирал его до мозга костей, когда он думал, что те, которые несут достойное наказание, возвышают голос к небу лишь для богохульства и что он сам, презренный, грозил кулаком Богу.
Одна поразительная вещь заставляла его задумываться глубоко, как тайное предостережение Самого Провидения: это перелезание через стену, трудный тяжелый подъем, все усилия, которые он совершил, чтобы выбраться из того, другого места покаяния, он совершил их ради того, чтобы попасть как раз сюда. Не символ ли это его судьбы?
Этот дом был тоже тюрьмой и имел мрачное сходство с тем другим домом, откуда он бежал; однако никогда ему не приходила в голову подобная мысль. Он снова видел решетки, запоры, железные перекладины, но кого они стерегли: ангелов.
Эти высокие стены, которые когда-то на его глазах ограждали тигров, теперь снова являлись перед ним, но ограждающими агнцев. То было место покаяния, а не наказания, а между тем оно было еще суровее, еще неумолимее другого. Эти девственницы несли более тяжелое бремя, чем каторжники. Холодный суровый ветер, тот самый, что леденил его юность, проносился по клетке ястребов; но еще более резкий, еще более жестокий ветер дул сквозь клетку голубиц.
И почему? Когда он размышлял об этих вещах, все существо его поглощалось этой высокой тайной.
Среди размышлений гордость смиряется. Он много думал о самом себе, чувствовал себя слабым и жалким, и зачастую слезы выступали у него на глазах. Все перемены в его жизни за последние шесть месяцев возвращали его к святым наставлениям епископа; Козетта посредством любви, а монастырь — посредством смирения. Зачастую, вечером, в тот час, когда сад был пустынен, он стоял на коленях посреди аллеи, смежной с часовней, перед окном, в которое смотрел в день вступления своего в монастырь, обратив лицо к тому месту, где он знал, что сестра молится за грехи мира. Он тоже молился, преклонив колени перед этой сестрой, словно не осмеливался пасть ниц перед Самим Богом.
Все окружающее его, мирный сад, душистые цветы, радостные крики детей, эти смиренные серьезные женщины, молчаливый монастырь — все это медленно завладевало им, и мало-помалу душа его прониклась безмолвием монастыря, благоуханием цветов, миром этого сада, простотой этих женщин и радостью детей. И потом он размышлял, что два Божьих дома приняли его в два критических момента его жизни — первый, когда все двери закрылись перед ним и когда людское общество отторгло его, и второй, в тот момент, когда это общество снова кинулось преследовать его и каторга раскрывалась перед ним; он думал про себя, что, не будь первого убежища, он снова впал бы в преступление, а не будь второго — подвергся бы новым мукам.
Сердце его прониклось благодарностью, и он любил все сильнее и сильнее.
Так прошло несколько лет; Козетта подрастала.
Часть третья
МАРИУС
Книга первая
ИЗУЧЕНИЕ ПАРИЖА ПО ОДНОМУ ЕГО АТОМУ
I.
Parvulus[50]
У Парижа есть дитя, у леса есть птичка. Птичка называется воробьем, дитя — гаменом [51].
Соедините эти две идеи — пылающую печь и утреннюю зарю; от столкновения этих двух искр — Парижа и детства — появляется маленькое существо. «Homuncio» [52], сказал бы Плавт*.
Это маленькое существо жизнерадостно. Оно ест не каждый день, а отправляется в театр, если ему заблагорассудится, каждый вечер. У него нет рубашки на теле, башмаков на ногах, кровли над головой; оно, как птица небесная, не знает этих вещей.
Гамену от семи до тринадцати лет. Он живет в компании, весь день проводит на улице, спит на открытом воздухе, носит старые отцовские штаны, которые спускаются ему ниже пят, старую шляпу какого-нибудь другого отца, которая нахлобучена ниже ушей, и одну-единственную подтяжку с желтой каемкой. Он бегает, ищет, подстерегает, теряет время, курит трубку, бранится, как извозчик, шляется по кабакам, знается с ворами, сходится на «ты» с уличными женщинами, говорит на воровском жаргоне, поет непристойные песни, но в сердце у него нет ничего дурного. Дело в том, что у него в душе жемчужина — невинность, а жемчуг не растворяется в грязи. Пока человек ребенок, Богу угодно, чтобы он был невинен.
Если бы у огромного города спросили: «Кто это?» — он ответил бы: «Это мое дитя».
II.
Некоторые отличительные его признаки
Парижский гамен — это карлик, рожденный от великана.
Не будем преувеличивать. У этого уличного херувима* иногда бывает рубашка, но во всяком случае только одна; бывают изредка башмаки, но без подошв; бывает иногда и жилище, которое он любит, потому что видит в нем свою мать, но которому все-таки предпочитает улицу, так как находит там свободу. У него свои собственные игры, свои шалости, основанием которых служит чаще всего ненависть к буржуа; свои метафоры — умереть значит на его языке «есть одуванчики с корня», свои способы зарабатывать на жизнь — приводить фиакры, опускать подножки карет, устраивать переправу через улицы во время сильных дождей — «faire des ponts des arts» [53], по его выражению, и выкрикивать речи, произнесенные властями в пользу французского народа; у него собственные деньги, состоящие из маленьких кусочков меди, которые он подбирает на улицах. Эти курсовые монеты — «loques» [54] — имеют точно определенную ценность и находятся в постоянном обращении среди этой детской богемы.
Есть у него и своя фауна, которую он внимательно наблюдает где-нибудь в уголках: божья коровка, тля — мертвая голова, паук — коси сено, «черт» — черное насекомое, поднимающее в виде угрозы хвост, вооруженный двумя рожками. Наконец, есть у него и свое баснословное чудовище с покрытым чешуей брюхом, — но это не ящерица, с бородавками на спине, но и не жаба, — которое живет в старых ямах для обжигания извести и высохших сточных колодцах. Это черное, волосатое, липкое пресмыкающееся, то медленное, то быстрое; оно не издает никакого звука, но только глядит, и причем так ужасно, что его никто никогда не видит. Таинственное существо это называется «глухарем». Отыскивать глухарей между камнями — большое, но несколько опасное удовольствие. Другое удовольствие — быстро поднять булыжник и полюбоваться на мокриц.
Каждая местность Парижа славится какими-нибудь интересными находками по этой части. На дровяных дворах урсулинок водятся уховертки; в Пантеоне — тысяченожки, а во рвах Марсова поля — головастики.
У гамена, как у Талейрана, никогда нет недостатка в остротах. Он так же циничен, но гораздо честнее. Веселость его вспыхивает неожиданно какими-то порывами. Он озадачивает лавочника своим безумным хохотом и смело переходит от высокой комедии к фарсу.
Идет похоронная процессия. Среди провожающих покойного — доктор.
— Каково! — кричит гамен. — С каких это пор доктора сами относят свою работу?
Другой гамен попал в толпу. Солидный господин в очках, весь в брелоках, вдруг с негодованием оборачивается и говорит:
— Негодяй, ты «схватил талию» моей жены!
— Я?.. Обыщите меня.
III.
Он может быть приятным
Вечером, благодаря нескольким су, которые гамен всегда сумеет добыть, он идет в театр. Переступив за этот магический порог, он сразу преображается. Он был гаменом — он становится жаворонком. Театры — те же корабли, но перевернутые трюмом вверх. В этот-то трюм и набиваются жаворонки. Гамен относится к жаворонку, как личинка к бабочке; то же самое существо, но сначала ползающее, а потом летающее. Достаточно одного его присутствия, его сияющего счастьем лица, его способности радоваться и восторгаться, его аплодисментов, похожих на хлопанье крыльев, чтобы этот тесный, смрадный, темный, нездоровый, ужасный, отвратительный трюм действительно превратился в «раек».